- Мне туда же. Возьмешь?

- Ой, матушка! коли б знал. - Он совсем засмущался, соскочил с телеги, запахнул полушубок, опять прикрыл голову рукой. - Вот шапка пропала... Мёд привозил...

- Так возьмешь?

В общем, поехала она с горбатым, подвыпившим мужиком неизвестно куда. Тот поначалу и не разглядел ее как следует, а когда увидел, до чего она непроста, величава, благородна и красива - за всю жизнь подобных наверняка не видывал! - кажется, малость даже перепугался, уже на ходу соскочил с телеги и большую часть пути шел, а временами и трусил с ней рядом, редко взглядывая на Соломонию и только отвечая на ее вопросы, сам ничего не спрашивал - и все больше и больше трезвел.

А она ничего не боялась, ни мгновенья; почему-то сразу почувствовав, что "попала", что Господь с нею и опять ведет куда надо, хотя дело и неправедное, но ведь только в отмщение: "Мне отмщение, и аз воздам!"

Оказалось, что мужик этот бортник, живет на краю леса, ближняя деревня не близко, но и не далеко - он доведет.

- Оттоль и до Ставрова кто ни то. Пешком тоже не близко.

А в избе у него жена да дитё, малец годовалый.

До места добрались, когда на небе догорала последняя розовая полоска заката и оно там голубовато светилось, а на востоке было густо-синим с единственной посверкивающей звездой над зубчатой грядой черного леса, по краю которого они уже давно ехали и к которому она невольно настороженно прислушивалась, потому что никогда не бывала вот так вот, почти ночью, без многолюдного окружения, возле такого бесконечного, непроглядно темного леса, полного затаенной, пугающей жизни: шорохов, посвистов, уханья, шелеста, скрипов, тресков бодрствующего зверья и хищных ночных птиц.

И в избу в глубине березовой поляны она попала в такую бедную, в каких прежде тоже никогда не бывала.

И толокно, замешенное ключевой водицей, прежде не едала, ибо никакой иной еды, кроме прошлогоднего засахарившегося меда и ржаных сухарей, у бортника не оказалось. Корова, правда, имелась, но перед отелом, без молока.

И спала Соломония впервые на голом конике, покрытом тонким рядном и накинув на ноги еще более драный, ветхий, чем у хозяина, полушубок.

Но никто никогда, кроме Вассиана, не смотрел на нее так сочувственно и понимающе, как этот горбун по имени Ипат, у которого поутру на свету глаза оказались дивно синие, совсем ребячьи, и жена его - худенькая, остроносенькая, очень услужливая и такая же, как муж, стеснительная и немногословная Вера. Они оба не задали ей ни одного вопроса. И когда горбун наладился было запрягать лошадь, чтобы везти ее в деревню, она сказала, что не торопится и нельзя ли у них побыть еще денька два, погулять по лесу, давно, мол, не бывала в лесу, а теперь май, все небось в ландышах, и соловьев, наверное, тьма.

- Есть. Все есть. Сколь пожелаешь, столь и живи! - согласился хозяин. И хозяйка тоже.

Они, видимо, решили, что она из беглых провинившихся в чем-то монахинь, про которых в самом Суздале и вокруг него было немало россказней, и ей нужно где-нибудь ненадолго спрятаться, отсидеться. И была уверена, что никогда никому и словом не обмолвятся, что привечали такую, тем более такую красивую, благородную, - ведь что там за ней, кто знает...

"А если б узнали, кто была на самом деле, ни за что бы не поверили. Или лишились рассудка... Да и кто бы поверил, что это я вот тут, в дремучем лесу, среди таких людей, хлебаю с ними из одной миски холодное, незабеленное толокно, грызу сухари, что на моих коленях прыгает их неугомонный, голопузый, голозадый, кривоногий, большеголовый, хохочущий малец с такими же дивно-синими глазенками, как у его отца, что я одна-одинешенька чуть ли не полдня бродила по совсем глухому чернолесью с глубокими сырыми оврагами и зарослями чаплыжника и нашла дорогу обратно..."

На третий день она пешком дошла до ближайшей деревни, предупредив Ипата и Веру, что никогда у них не бывала, а из той деревни только утром четвертого дня подводой вернулась в Покровский монастырь, где уже все в полной панике стояли, что называется, на ушах, даже епископ приезжал дважды, и объявила, что никому ничего объяснять не намерена; была такая нужда, и все!

И по монастырю, и по Суздалю тут же, конечно, пополз слух, что Соломония-София отъезжала, чтобы скрытно родить, - московские слухи пришли за ней следом, и про наезжавших дьяков, зачем те заезжали, все знали, говорили и про то, что родился именно мальчик, не девочка, но скрыла она его так, что ни одна собака теперь не сыщет, хоть целые своры пускай...

В сентябре в монастырь пришла новая государева грамота, помеченная девятнадцатым днем, в коей было написано: "Се аз князь великий Василий Иванович всея Руси пожаловал есми старицу Софью в Суздале своим селом Вышеславским с деревнями и починками, со всем тем, что бы к тому селу и к деревням и с починками исстари потягало до ее живота, а после ее живота ино то село Вышеславское в дом Пречистые Покрову святой Богородицы игуменье Ульяне и всем сестрам, или по ней иная игуменья будет в том монастыре в прок им. Писан на Москве лета..."

Этот подарок был намного богаче недавнего предыдущего: чтобы, значит, никакой нужды не знала ни сама, ни...

* * *

- Море Содомское извергнет рыб, будет издавать ночью голос, неведомый для многих; однако же все услышат голос его. Будет смятение во многих местах, часто будет посылаем с неба огонь, многие дикие звери переменят места свои, и нечистые женщины будут рождать чудовищ. Сладкие воды сделаются солеными, и все друзья ополчатся друг против друга; тогда сокроется ум и разум удалится в свое хранилище. Многие будут искать его, но не найдут, и умножатся на земле неправда и невоздержание.

Последние слова чтица произнесла тихо, испуганно и перестала читать. Все молчали и не двигались, никто не работал; некоторые с остановившимися от страха глазами, некоторые в глубокой задумчивости глядя в никуда или машинально теребя нитки, поглаживая пальцами шитье. Безразличных не было. Наконец чтица вопросительно посмотрела на Соломонию: читать ли дальше? И кое-кто еще посмотрел так же.

- Ладно, ныне хватит...

К шитью она вернулась в том же, двадцать шестом. После Петрова ждала в гости Мансурову и Траханиот - известили письмом, что будут. Вспоминала вместе пережитое, разные случаи, и вдруг в памяти всплыла узкая дубовая гулкая лесенка на третье жилье ее кремлевского терема, залитая солнцем то с одной, то с другой стороны ее мастерская и склоненные над шитьем головы и спины ее ненаглядных, бесценных мастериц, и впервые остро почувствовала и подумала, что самым прекрасным и отрадным, без единого пятнышка в ее прежней жизни было в общем-то только шитье и эта мастерская. И она, конечно, тут же позвала Наталию Телпневу и велела готовить все необходимое, чему та несказанно обрадовалась, признавшись, что уже давно тоскует без шитья, даже видела себя во сне не раз за пяльцами. Говорила это, улыбалась, а у самой на глазах радостные слезы. И через два дня они уже начали обе небольшие платы с херувимами. Нашлись и среди инокинь три неплохие мастерицы. Потом несколько еще попросили выучить их этому рукоделию. Но она, как и прежде, отбирала только действительно способных. И все равно через год их было уже одиннадцать, а через два двадцать одна, и пятеро из них суздальские мирянки. Желающих же учиться вообще без счета. Шли и шли. И если в самом начале худо-бедно, но все размещались в ее доме, то позже пришлось устраивать для них в монастыре особую палату: из бревенчатой трапезной выселили половину хозяйственных служб и отдали помещения им. Стояла трапезная хорошо, у восточной стены - свет ничто не застило, да она еще велела и в другой стене прорубить три окна - мастерская опять получилась двухсветная. Заказы текли рекой: все монастыри заказывали, церкви, епископ, частные лица, из других городов и обителей стали заказывать. Потому что уж больно тонкое, больно красивое, больно богатое и затейливое было буквально все выходившее отсюда, начиная с небольших платков и ширинок до полутора- и двухсаженных покровов и воздухов на гробницы святых и преподобных. И сплошь золотое шили, и серебряное, и низанное каменьями и жемчугом.