Рябинин молчал, уткнувшись в попавшуюся бумажку, которых на столе было как листьев под осенним деревом.

Верно, он обронил, но потому говорить и не стоило, что лишь обронил. Мало ли чего мы роняем? Не стоило говорить и потому, что Рябинин еще плохо знал прокурора, – тот работал всего год. Вернее, он его знал, но не настолько, чтобы говорить о смысле жизни. От любопытства ли спрашивал, серьезно ли интересовался, или сам неразрешимо носил в себе этот смысл?.. А может, ради красного словечка, припася его для совещания районных прокуроров: товарищи, представляете каково мне работать, если мои следователи ищут смысл жизни…

– А вы разве не ищете? – как можно наивнее спросил Рябинин.

– Не знаю, – не удивился Беспалов вопросу.

– Как не знаете?

– Ведь не думаешь: поищу-ка я до обеда смысл в своей жизни.

– Верно, – согласился Рябинин, отпускаемый всеми подозрениями.

– И почему русский человек любит самые загогулистые думы? – медленно сказал прокурор вроде бы самому себе.

– Без этих дум человек гибнет, Юрий Артемьевич.

– Человек гибнет без хлеба, – усмехнулся Беспалов.

– Без хлеба гибнет тело.

– А пищи для души теперь хватает. Средства массовой информации любую душу ублажат.

Сигарета потухла. Рябинин хотел сказать, что она потухла, но прокурорские слова об информации и душе странно задели его какой-то несочетаемостью. Он всегда удивлялся…

Рябинин всегда удивлялся мыслям, мелькавшим вроде бы не в мозгу, а где-то глубже, когда думалось уже не словами, а какими-то блоками, в которых слились и те же слова, и целые образы, и четкие догадки, и еще что-то неясное, но очень верное; все это успевало в мгновение соединиться, поменяться местами и рассыпаться, и все-таки оставить в сознании мысль иногда ясновидящую, чаще неправильную – или оставить смутное ощущение, которое зачастую дороже мысли. Или ничего не оставить, прожив миг и для мига. Вот и теперь промелькнуло, исчезая…

…Информация и душа. Как деньги и любовь. Почему? Душе плевать на информацию. Информация для ума. Что же для души?..

Промелькнуло. Но осталась другая мысль, вызревшая на страницах его дневника:

– Человек, живущий без смысла, должен бы сразу умереть. Не от старости, не от болезней, не в автомобильной катастрофе, не в самоубийстве… Должен просто умереть, тихо и безболезненно, как отмереть.

– От чего умереть-то?

– От бессмысленности своего существования.

– Тогда знаете сколько бы людей отмерло? – опять усмехнулся прокурор, и опять усмехнулся к месту, потому что Рябинин ничего не мог передать сверх мысли, сухой, как прутик. А в дневнике ведь было убедительно.

– Но жизнь без смысла – для чего она?

– Сергей Георгиевич, – оживился вдруг Беспалов, заметил погасшую сигарету и зажег ее. – Вы детство помните?

– Угу, – буркнул Рябинин, еще не зная, куда повернет прокурор.

– Думаю, в детстве вы и не подозревали о смысле жизни. Ели мороженое, бегали в кино, читали книжки… Чудесное время! Хоть и бессмысленное. А?

– Нет, осмысленное. Каждый ребенок знает смысл своей жизни и думает о нем чаще, чем принято считать.

– Какой же?

– Стать взрослым.

Прокурор схватил подбородок и затеребил его, уставившись на следователя отрешенным взглядом. Бедная сигарета опять тухла, тесемочка дыма тоньшала на глазах. Бедная сигарета не догадывалась, что гореть ей не обязательно и ее чахлый дымок лишь повод, без которого прокурор стеснялся зайти к подчиненному. Зашел покурить – каждому понятно. А зашел поговорить… О чем? Уж не ищет ли смысл жизни? Уж не тот ли самый, который искали старомодные литературные герои, а теперь его искать так же смешно, как ездить в карете?

– Юрий Артемьевич, да неужели вы оправдываете животное существование? удивился Рябинин.

– Не оправдываю, а размышляю об этом вместе с вами, – ответил прокурор.

Из дневника следователя.

А может быть, Юрий Артемьевич и прав? Может, весь смысл жизни остался там, в детстве?

Бывало, выскочишь из дому, на траву, на воду, на ветер, на простор… Боже, какая свобода – сейчас взмахнешь руками и полетишь. Нет ни мыслей, ни забот. Ничего о жизни не знаешь и знать не хочешь. Ничего не понимаешь, но все чувствуешь – телом, каждой клеткой. Живешь, да так живешь, как больше никогда жить не будешь. Как жеребенок или как воробей. Как уготовила нам природа. Естественно. Вот-вот, естественно! Ведь так живут дети, животные, птицы. Так живут травы, деревья, цветы… Может, настоящая жизнь – это жизнь естественная?

Не потому ли…

Берем рюкзаки и уходим в лес и в горы. Отправляемся плавать на кораблях, лодках, плотах… Любим зверей. Смотрим на парящих птиц, набирая в грудь воздух и неосознанно шевеля лопатками. И грустим, вспоминая детство, грустим самой сильной грустью.

Не потому ли, что тоскуем об истинной и утерянной жизни – естественной?

В еще не подсохшем скверике, который люди обходили панелями, сидела женщина и бессмысленно перекладывала старомодную сумочку с колена на колено. На вид ей казалось за пятьдесят, но, присмотревшись, можно было остановиться на сорока с небольшим. От ее лица, от фигуры, старавшейся выглядеть незаметнее, шла почти ощутимая усталость. Женщина кого-то ждала, и тот, кого она ждала, был для нее очень важен, – сумочка выдавала напряжение.

Иногда сквер пересекали прохожие. Мужчина в резиновых сапогах, с рюкзаком и собакой. Ребята пробежали, норовя обрызгать друг друга. Мама проехала с коляской… Но женщина ждала не их, посматривая на вход, зажатый меж трансформаторной будкой и старым тополем.

Она сидела уже около часа, терпеливо двигая сумочку. И когда в сквер вошла дама в белом пальто и безмерной бордовой шляпе, женщина надела сумочку на кисть руки, как на крюк, встала, поправила платок и пошла наперерез даме. Та двигалась медленно, минуя лужи, словно переплывая их под бордовым парусом. Женщина приблизилась к ней и как-то засеменила, не зная, с какой стороны лучше подойти. Да и лужи мешали.

У детской песочницы, где посуше, женщина перебросила сумочку из руки в руку, забежала чуть вперед и голосом, каким в магазинах старушки просят "доченек" взвесить нежирной колбасы, заговорила:

– Аделаида Сергеевна, Сидоркина я… Вчера по телефону к вам обращалась. Вы сказали, что пойдете сквером. Вот и дождалась, слава богу…

– В чем дело? – без интереса спросила дама, не сбавляя шага.

– Старшая дочка замуж выходит. Сами понимаете, хочется по-человечески. Подарок бы какой поднести… Родители жениха холодильник справили, просторный, с лампочкой внутри…

– Ну и что? – перебила дама.

– Аделаида Сергеевна, моя Верка-то, невеста, второй год мечтает об этой… из гарнитура "Руслан и Людмила"… Красный диван без спинки и без валиков…

– Тахта, что ли?

– Ага, тахта. Вот подарить бы на свадьбу…

– Дарите.

– Так не продают отдельно! Бери весь гарнитур, да и тот по записи. Оно и верно, натуральные Руслан с Людмилой, а не гарнитур.

– От меня-то что нужно?

Аделаида Сергеевна остановилась. Сквер кончился, дальше толпой струилась улица, а предстоящий разговор больше годился для тихого места.

– Тахту бы мне красную приобресть…

– Берите весь гарнитур.

– Так ведь денег-то где взять? Не по карману. Семья большая, а мой петушок…

– Какой петушок?

– Ну, муженек… Он льет в горло, как из бидона.

Аделаида Сергеевна окинула женщину прицельным взглядом. Синее, незаметное пальто – такие продаются в магазине уцененных товаров. Свалявшийся платок. Ношеные сапожки, видимо, с чужой ноги, скорее всего, с Веркиной. Сумочка, видимо, тоже дочкина.

– Перед женихом-то без приданого стыдно. – Женщина поежилась от стыда ли перед женихом, от ее ли взгляда…

– Сколько у вас детей?

– Трое малолетних да Верка.

– Что ж ты, милочка, не можешь подарить дочке на свадьбу тахту, а устраиваешь демографический взрыв, а?