– Больше желать нечего?! Нет, есть чего. Я желаю, чтобы ты вел свое следствие спокойно. Чтобы после каждого допроса тебя не мучила изжога. Чтобы ты не сидел с каждым идиотом до ночи, пытаясь его перевоспитать. Чтобы перестал искать всякие истины, справедливости и смыслы. Перестал вступать в споры, от которых вред только тебе. Спокойно бы спал по ночам… Не расстраивался бы из-за каждого дурака… Не жалел бы каких-то пропойц… Не писал бы в дневнике: "Мужчины не плачут, что вы… Это душа моя плачет". Я хочу, чтобы ты…

– Стоп! – перебил он. – А ведь ты этого не хочешь.

– Как не хочу? – удивилась Лида.

– Вернее, хочешь сердцем, а не умом.

Сбившись, Лида молчала. Он погладил ее волосы, блестящие, как солома на солнце.

– Если я выполню все твои пожелания, то это буду уже не я. А ведь ты любишь именно меня?..

В прокуратуру шел он легко, помахивая веселым портфелем.

Сорок… Это разве возраст? Жизнь только и начинается с тридцати пяти сорока. Молодость не видит второго плана. Ей подавай космической работы, сильных поступков, четких пейзажей, громкой музыки и ярких красок. А в жизни столько неяркого, неброского, нешумного – и все-таки прекрасного. Какая-нибудь травка или пожелтевший кустик, пряное болотце, мозолистая тропка, изба на отшибе… Женская улыбка, детское заковыристое словечко, приятельский хлопок по плечу… Выстругать полочку, сварить гречневую кашу, выбелить потолок, вырастить грядку репы… Чем наслаждается молодость? Главным образом, физическими и чувственными ощущениями: в своем теле силой, в работе – ловкостью, в человеке – внешностью, в друзьях количеством, в любви – успехом, в женщине – сексом, в одежде – модой, в вине – крепостью, в литературе – фабулой, в музыке – ритмами… Эти наслаждения первого, что ли, порядка, первой ступени. Они остаются, но с годами на них ложится второй порядок – тот незримый порядок мысли и чувств, который превращает наслаждения уже в истинные, в духовные. Тогда в труде ищешь творчества, в своем теле – здоровья, в человеке – сути, в дружбе испытанности, в любви – вечности, в женщине – женственности, в литературе правды, в вине – букета… А в жизни – смысла.

Вот тогда и начинаешь жить…

Он работал и все старался понять, чего же сегодня ждет от вызванных, от телефона, от пишущей машинки, от пролитого пузырька с чернилами. А он ждал. Не слов, не поздравлений, а какого-то нового к себе отношения; может, чуть необычного внимания. Свидетели попались вежливые, телефонные разговоры прошли спокойно, лента заправилась сразу, прокурор лишь спросил о приостановленном деле, и только пузырек заартачился, не признавая никаких дней рождения.

Пришел третий свидетель – торопливая женщина, нервно ждущая конца допроса. Рябинин записывал показания и думал, что несколько минут эта домохозяйка могла бы посидеть просто так: спросить о здоровье, о семейных делах, о работе – об этом следователей никогда не спрашивали. А могла бы стать и проницательной: если бывает проницательный следователь, то почему не быть таким и свидетелю? Могла бы спросить: "Кстати, у вас сегодня не день рождения? Вам, случайно, не сорок?" И он бы подтвердил, начав краснеть. Нет, он бы сперва стал краснеть, потом бы подтвердил и, вопреки закону, пригласил бы вечером в гости…

Она подписала протокол, не читая и не интересуясь той дракой о которой давала показания. Рябинин подумал, что ею чиркнут крестик. Он вложил лист в папку и посмотрел – стояла закорючка.

– Уж очень вы спешите…

– Хозяйство ждет.

– У вас в квартире что, корова? – улыбнулся он: ему сегодня хотелось шутить.

– У меня в квартире бычок.

Рябинин скосил глаза на протокол – она жила в центре города.

– Вы имеете в виду… – начал он и остановился, не зная, что тут можно иметь в виду.

– Я имею в виду своего благоверного супруга. Ест да телик смотрит…

Свидетельница оживилась. Видимо, о муже она бы поговорила – тут бы она порассказала. Но сегодня Рябинину хотелось, чтобы всем было хорошо. Даже этому благоверному "бычку".

– Спасибо. До свидания.

Женщина, сидевшая весь допрос как на иголках, ушла нехотя.

Рябинин подошел к окну, забрызганному осенью. Он родился в такой неяркий день, что человечество об этом забыло. Забыла и прокуратура, и это естественно: на земле четыре миллиарда с лишком, всех не упомнишь. Он ведь и сам забыл. Помнила только Лида.

Хорошее настроение уходило. Ему даже показалось, что пошел мелкий, какой-то пыльный дождик… Но это завис легкий беленький дым, похожий на туман, – в парках жгли мусор.

Человечество о его дне рождения могло и забыть. Человечество. А отдельные люди?

Рябинин извлек из портфеля дневник, развинтил ручку и сел к столу. Мысль, оскорбляющая и его, и его друзей, легла на бумагу: "Я радуюсь, когда не звонят друзья, товарищи, знакомые… Значит, им хорошо. Будет плохо позвонят.".

Он лег головой на пишущую машинку и бездумно стукнул букву "л". Затем палец нажал на "и". Потом на "д". Последней отпечаталась "а".

– А ведь это подлость, – тихо сказал Рябинин машинке, которую он считал разумным существом, ибо на своем веку она столько выслушивала и напечатала, что не могла не поумнеть.

Он схватил ручку и стремительно перечеркнул дневниковую запись, вдавливая стальное острие в бумагу. Что написано пером, того не вырубишь топором. Он хотел вырубить, чтобы потом не краснеть.

Не подлость ли? Самый дорогой человек помнит о его дне рождения, ищет в магазинах подарки, прячет их под подушку, треплет ему уши, покупает шампанское, готовит праздничный ужин и, наверное, отпросилась с работы и поехала за Иринкой… Чего же он хочет? Всеобщего празднества по случаю его тезоименитства? Телеграмм, делегаций, цветов и росписей в книге приемов? Неужели человек и правда с годами глупеет? Допустим, с сорока?

Он схватил дневник…

"Мне сорок, и я это чувствую по своим мыслям и сомнениям. В молодости, бывало, я мнил из себя невесть что – непризнанного гения, сильную личность, моральное совершенство… Или наоборот – считал себя тупицей, распутником или подонком. Теперь за плечами сорок, и мне точно известно, что я не совершенство и не подонок".

Из-за приоткрытой двери высунулась дьявольская бородка. Рэм Федорович вошел мягко, почти на цыпочках. Зато Димка Семенов ступал от души.

– А что вы собираетесь делать-сегодня вечером? – елейно спросил Гостинщиков.

– Ну, у меня кое-кто соберется…

– Позвольте узнать, зачем?

– Мало ли зачем.

– Товарищ Семенов, приступайте. Покажите ему кузькину мать.

Жесткая, тяжелая ладонь легла на его правое ухо и огненно завертелась, словно точильный круг. Рябинин вцепился в дужку очков, чувствуя, как она нагревается вместе с кожей.

– Хватит, – приказал Гостинщиков.

– Ну, так зачем соберутся люди?

– Допустим, у меня день рождения…

– Не врет? – узнал Семенов у Гостинщикова.

– Сейчас узнаем. – И спросил вкрадчивым, сладким голосом, каким бабушки спрашивают внучат: – И сколько же вам годиков?

– Все мои.

– По-вторить! – весело приказал он Семенову.

Теперь абразивный круг огненно лег на левое ухо. Когда боль прошла и по ушной раковине растеклось тепло, Рябинин признался:

– Сорок. Ну и что?

– А нас пригласил? – спросили они в два голоса.

– И не подумаю.

– Влепить еще? – спросил Семенов у своего начальника.

– У него же только два уха, – глубокомысленно заметил Гостинщиков.

– Друзья приходят без приглашения, – тоже глубокомысленно изрек Рябинин и добавил сорвавшимся голосом:

– Братцы, я сейчас заплачу от радости…

– Давай вместе, – предложил Димка, улыбаясь во всю ширину своего широкого лица.

– Поплачьте, мужики, поплачьте, – буркнул Гостинщиков, нервно мотая колышек бородки на палец.

В носу Рябинина действительно защекотало… Пыль – от бумаг всегда много пыли, будь это старые газеты или протоколы допросов.

Видимо, чтобы пресечь всякие носовые щекотания, Димка Семенов размахнулся и двинул Рябинина по плечу так, что подскочил "Уголовно-процессуальный кодекс" и пишущая машинка шлепнула букву. Затем он пропал под столом, защелкав там замками своего чемоданистого портфеля. Когда разогнулся, то в его руках оказалась большая прямоугольная коробка, перевязанная шпагатом и заляпанная сургучными печатями. Димка поставил ее на уголовное дело, на чистые бланки, на кодекс и с чувством выдохнул: