Я откинулся в кресле, делая глубокие, медленные вдохи, ослабляя одну за другой каждую мышцу и каждый нерв.
Все в порядке, все в порядке, Ада идет сюда.
На следующей неделе мы поженимся, я буду больше работать, вести себя умнее, все будет прекрасно, все придет в норму.
Я полулежал, откинув голову и закрыв глаза, прошла минута или час, я сел и выпрямился. Ады все не было.
Я взглянул на часы и увидел, что прошло пять минут. Ее не было. Я смотрел, как секундная стрелка несколько раз обошла циферблат. Я хотел было спуститься за ней, но вспомнил, что обещал не вмешиваться.
В эту минуту я услышал стук мотора и, не успев еще подойти к окну, понял, что это мотор яхты.
Словно во сне, я увидел, как матрос в брезентовых штанах, медленно наклонившись, поднял канат и бросил его с причала на палубу и вслед за ним – как в замедленной съемке – прыгнул сам.
Мотор застучал сильнее, острый кремово-серебряный нос отвернул от причала, и судно медленно, но неумолимо, как судьба, повернуло в открытый залив. Я видел, как, набежав на причал, ударилась о него волна, превратившись в воронки, а винты загудели еще громче.
Медленно, как во сне, где каждое движение доведено до гротеска, острый нос судна, завершив полный разворот, очутился в открытом море.
Судно зарылось в пену, и его синий вымпел затрепетал на ветру. На палубе, позади рулевой рубки, стоял Сильвестр в той же шапочке яхтсмена с козырьком, а рядом с ним, придерживая рукой пряди мокрых золотистых волос, Ада.
Она стояла выпрямившись, в своем белом платье, не улыбалась и не отрывала глаз от воды. Затем она обернулась и лишь на мгновенье скользнула взглядом по отелю. Если она и видела меня, то ничем этого не проявила. Отвернувшись, она снова стала смотреть на волны залива, который ей предстояло пересечь, прежде чем пристать к остроконечному мысу материка.
Ее лица уже не было видно, только золотистые волосы развевались по ветру, а яхта набирала скорость.
Пока я расплачивался, хозяйка отеля смотрела на меня пустыми глазами.
Через две недели в утренней газете появилась фотография Ады и Томми Далласа. Они стояли обнявшись. На Томми была его серая шляпа. Ада без головного убора. Оба широко улыбались. Заголовок гласил: "Поющий шериф женится на королеве телевидения". Я аккуратно сложил газету, положил ее в ящик стола и принялся редактировать очередной выпуск последних новостей.
ТОММИ ДАЛЛАС
"Кадиллак" свернул за угол, к стоянке, и я с интересом огляделся по сторонам. Одному богу известно, сколько лет я всего этого не видел, но башня как будто осталась такой же и, как пика, устремлялась высоко в небо! И небо было словно по заказу: темные облака висели прямо над головой. Бледно зеленели лужайки. А у подножия лестницы уже собирались те, кому надлежало присутствовать на похоронах.
Если взглянуть на башню, то ничего вроде не изменилось. Но кому лучше знать, как не мне. Чертовски много перемен произошло с тех пор, меня самого и то не узнать.
Эрл повел машину по аллее, к стоянке для служебных машин, и я вспомнил, что сектор номер один возле самого здания всегда принадлежал мне. Полицейский в сине-серой форме, показавшийся мне знакомым, махнул в сторону указателя: "Стоянка машин губернатора Т. Далласа". Эрл свернул туда.
Пусть меня увидят в "кадиллаке". После всего, что случилось, это не могло мне повредить. Теперь уже ничто не могло мне повредить, ибо у меня был ореол мученика, спасенного самим господом богом. Вот в этом-то и крылось самое смешное. Я и правда страдал, прошел черт знает через какие мучения, но толком люди об этом ничего не знали. То, что было известно, – ложь, а то, что держалось в тайне, – правда, поэтому так или иначе они были правы. Судите сами.
– Приехали, губернатор. – Эрл вылез, обежал машину, открыл мне дверцу, но я вылез раньше.
– Порядок, – сказал я. – Нечего меня баловать.
– Вы же великий человек, губернатор.
– Да брось, – поморщился я.
Я не был губернатором. Я был экс-губернатором. Хотя, может, я еще кое-что сотворю насчет этой приставки.
Сквозь стоявшие дверца к дверце машины я протиснулся к обочине, и кишки у меня сводило от страха, пока я шел по вымощенной белыми плитами дорожке, что вела по траве мимо вечнозеленых деревьев к памятнику Хьюи Лонга. Прожектор из-под крыши здания освещал статую Хьюи круглые сутки, его никогда не выключали, и даже сейчас, при сером свете дня, его бледно-желтый луч лежал на бронзовом челе Хьюи. Он смотрел на мир так, будто видел все или ничего, и я прошел мимо. Поднимаясь по широким белым ступеням, я увидел что-то длинное прямоугольной формы, завернутое в национальный флаг, и понял, что там лежит Ада. Я увидел это, и мне стало не по себе.
А по другую сторону от Хьюи над холмиком свежевырытой земли стояло двое мужчин в белых комбинезонах. К горлу подступила тошнота, когда до меня дошло, что они ждут Аду.
Я ненавидел ее: она поступила со мной, как не поступают даже с собакой. Но я по-прежнему любил ее, и, когда понял, что ей предстоит лечь в эту землю, мне сразу стало больно и страшно, хоть я и пытался убедить себя, что мне наплевать.
Я не должен был думать о ней, но я ничего не мог с собой поделать. Не мог не думать об этой женщине, ушедшей в ничто, в землю.
И уже не было к ней ненависти. Впервые после того, что со мной случилось, у меня не было к ней ненависти. Я вспомнил хорошие времена, до того, как она сделала это. А может, ничего хорошего по-настоящему и не было? Нет, если честно, что-то, может, недолго, но было.
Если честно, то именно Ада заставила меня в конце концов понять то, что мне следовало понять с самого начала. А быть может, чтобы я это понял, нужна была и она сама, и все то, что она сделала. Создала такие условия, которые вынудили меня кое-что осознать. Быть может, человек рождается уже с определенным пониманием. Может, нужно лишь заставить себя осознать то, что происходит вокруг, и сделать определенные выводы. Наверное, все дело в этом.
На это потрачена вся жизнь, я понял это, когда многие уже мертвы, как мертва теперь и Ада. И я сам едва не погиб, и кое-кому еще предстоит. Но в конце концов я понял. И, пожалуй, это стоит той цены, которую я заплатил, чтобы понять.
Мы обвенчались в Первой методистской церкви сент-питерского округа в воскресенье 11 июня. За пятнадцать месяцев до первичных выборов в демократической партии. Церковь была одной из трех протестантских церквей нашего округа; ни Ада, ни я не были католиками, хотя – забавно, ей-богу, – считается, что в южных округах, если хочешь, чтобы тебя куда-нибудь выбрали, обязательно нужно быть католиком. И меня, конечно, никогда не выбрали бы шерифом, если бы не Сильвестр. Сильвестр мог выбрать кого хотел, а ему нужен был именно не католик, потому что он собирался выдвинуть его кандидатом в губернаторы. В губернаторы католику не пролезть. Это и помешало Чепу Моррисону. Ему следовало бы баллотироваться в сенаторы. В сенаторы католика выберут с удовольствием.
Я стоял перед алтарем в двубортном синем костюме, впервые без ковбойки; колени у меня дрожали, и была минута, когда я даже подумал: господи, может, бросить все к чертовой матери и бежать? Но я не убежал. Слишком поздно. Как это получилось? Как я очутился там? У меня никогда и не было такого намерения. Мне казалось, что все это происходит во сне. Не я, а кто-то другой стоит перед алтарем в синем костюме.
Нет, это было наяву. Перед алтарем стоял я собственной персоной, а по проходу под руку с Сильвестром шла Ада в белом платье и с белой вуалью. Орган играл что-то до слез трогательное, а ее лицо было невозмутимым и белым как снег. Я попытался подмигнуть ей, получилось не слишком удачно, она улыбнулась в ответ, и я подумал: интересно, что у нее на уме. Я думал об этом и тогда, и еще черт знает сколько раз потом, и все равно не знал. Она шла по проходу, как ожившая белая статуя, и я ничего не понимал. Как я дошел до этого? Неужто я был просто слеп и глух? Или так хотел этого, что готов был на все?