Погодите, думала она, широко, по-мужски шагая к дому. Придет Гачаг, посмеетесь! Тогда мы будем смеяться над вами! Ведут себя как хозяева, а кто вас звал сюда? А она, что она сама видела за свою жизнь? Отца едва помнит, надорвался еще в молодости, строя для бека хоромы. Мать зачахла, вечно измученная, вечно сердитая над корытом с чужим бельем. И они с Карапетом где только не скитались, чего только не перетерпели.

И так до самой полуночи металась она мыслями от одной правды к другой, не зная, что ответит Томасу, как поведет себя с ним. После того, как Карапет ушел на службу, она занялась чисткой лоби, привела в порядок хижину, а потом поставила все же огарок свечи на стол. Пришло время - в дверь постучали.

- Теперь ты не отстанешь, повадился,- проворчала Айкануш, усаживая Томаса на пень.

На этот раз красавец-кузнец был серьезен, даже грустен.

- Кафанка,- сказал он,- не время играть нам с тобой в прятки.- Я пришел за ответом, никто не может помочь мне и моим друзьям.

- Не могу и я,- ответила Айкануш.- К чему нам помогать тебе и твоим друзьям? Разве ты кормил, обувал нас, чтобы погубить ни за что, ни про что? Разве мы нужны твоему Гачагу? Нет, ему нужна Хаджар, его "чёрная кошка", эта татарка, без которой он, верно, жить не может. А причем тут мы? Наби нужна его жена, а мне нужен мой муж.

- Поверь, ни я, ни мои друзья не заслужили твоих упреков! - ответил Томас.- Помнишь, когда сгорела ваша с Карапетом хибарка в нашем селе, кто вам пришел на помощь? Люди!

- Им не грозила за это тюрьма и расстрел.

- Верно, кафанка.- Томас хотел разбудить в ней гордость или хотя бы самолюбие, рассказать о несчастной доле тысяч бедняков, обиженных сестрах, забитых матерях, сказать, что сейчас во многом от нее будет зависеть, сумеют ли они, наконец, расправить плечи, уничтожить бесправие, отомстить за поруганную землю императору и его слугам, судить по совести беков, ханов, купцов, но понял, что это будет не к месту. Природная мудрость удержала его.Все верно, кафанка, твоя правда. Я пойду, пожалуй. Большое тебе спасибо за хлеб и соль.

Томас поднялся и шагнул к двери. Делал он это осторожно, потому что еще один шаг - и он был бы по ту сторону двери, и всякая надежда на согласие Айкануш была бы потеряна. Не побежит же она вдогонку, чтобы сказать, что передумала! Будь Айкануш мужчиной, она догадалась бы, что обиженный вид Томаса - испытанный его прием, но у нее было женское сердце.

- Подожди,- сказала Айкануш,- поешь на дорогу.

- В другой раз, кафанка. Прощай,- сказал он, но не спешил уходить.

- Садись, садись, ишь, гордый выискался. И друзьям что-нибудь соберу. Но на большее не расчитывай. Не дело это - подкоп из дома мирных людей делать.

Но Томас будто не слышал этого, и, как она ни вилась возле темы, которая ее будоражила, он не отзывался, рассказывая всякие побасенки, вспоминая свои похождения и бесчисленные, по его словам, любовные истории.

- Ты не юли,- прикрикнула Айкануш.- Скажи лучше - как рыть собираетесь?

- Как роют? - беззаботно, словно о чем-то пустяковом, отвечал Томас.Киркой, лопатой.

- Ночью, что ли?

- Нет, с утра прямо, чтобы все видели.

- Оставь свои шуточки для пухленьких жандармских дочек! А землю куда?

- В мешки! А мешки куда? В реку!

Айкануш успокоилась, потому что была женщиной деятельной и практичной, и продуманность будничных деталей готовящегося побега ее успокоила. План казался возможным, а последствия не такими страшными, так что через полчаса она, наконец, не столько решившись, сколько продолжая вести разговор о предстоящем побеге, как о подготовке к свадьбе, заявила, что скажет завтра Карапету, и уверена, он будет на их стороне. При этом она, конечно, не преминула почему-то всплакнуть по поводу горькой судьбы татарки, прозванной "кавказской орлицей", а на самом деле обыкновенной женщины, как и все они, женщины этого угнетенного края.

Заручившись согласием, Томас не спешил уходить, чтобы не показалось, что он совершил выгодную сделку. И только почувствовав, что Айкануш, если и не согласна участвовать в организации побега, то согласна завтра продолжить об этом беседу уже в присутствии Карапета, стал прощаться.

Айкануш быстро усвоила правила предосторожности. Она не спеша задула свечу, вышла из хижины, постояла немного, и вернувшись, подтолкнула к двери Томаса. Сделав шаг он почувствовал сильный удар в голову, рухнул, ударился виском о дубовый пень и потерял сознание.

Глава восьмая

Нарастающее с каждым днем движение повстанцев нарушило привычный уклад господской жизни. В государственных учреждениях, богатых особняках поселилось гнетущее чувство тревожного ожидания и страха, прерываемое приступами нервозного веселья. Страх ощущался во всем: в скачущих по всем дорогам военных курьерах с депешами, большей частью бесполезными, в лихорадочно составленных грозных распоряжениях начальства, которые никто не думал выполнять, в бестолковой толкотне имперских войск, согнанных для подавления бунта.

И если разгоравшийся огонь мятежа согревал сердца простых людей, объединял бедноту, даже далекую от повстанческих отрядов, если ашыги складывали о Гачаге Наби светлые песни, то в верхах восстание породило распри, вражду, интриги и доносы. Ни о судьбах своего Отечества, ни о причинах восстания, ни тем более о тяжелой судьбе простолюдинов правители Кавказа, кичившиеся своей дворянской родословной, говорившие на приемах о свободолюбивых идеях, всерьез не задумывались. Инстинкт самосохранения побуждал их любой ценой защищать собственные интересы, искать и находить в любых мерах, принятых против бунтовщиков, мотивы, угрожающие им самим.

Генерал-губернатор Гянджи, дородный мужчина военной выправки, начинающий уже полнеть и лысеть, любил и умел пожить в свое удовольствие; он был хлебосолен, его приемы, обеды и балы подкупали не столько изысканностью, сколько щедростью; отношение к людям, снисходительное и рассеянно-внимательное, очаровывало с первых минут знакомства. Генерал не был лишен артистизма и потому, наверно, привязался к кавказскому краю, по-своему полюбил его; довольно сносно выучился азербайджанскому языку и был, если не ценителем, то поклонником восточной поэзии, особенно в той ее части, которая несла философию одного счастливого мгновения в этом преходящем и печальном мире.

Что касается службы - генерал предпочитал не заниматься ею вовсе, будучи уверен, что, как человеческие взаимоотношения, так и дела государственные, складываются сами по себе, движутся по каким-то своим законам, и вмешиваться в них, все равно, что наживать себе лишние хлопоты и лишних врагов. Ни того, ни другого он не желал. И если ввел* все же в правило ежедневные утренние доклады разного люда, местных беков, чиновников, купцов и доносчиков, то с единственной целью - быть в курсе скандальных событий и одним из первых узнавать, скажем, пикантные подробности какой-нибудь.,, любовной истории. А их в провинции всегда много, не самих "историй, а пикантных подробностей.

Единственным чувством, которое он испытывал к народу, вынужденному взяться за оружие, к этому таинственному предводителю Гачагу Наби, урожденному Ало-оглы, было глухое, тягостное раздражение. Последние события выбили генерала из колеи, лишили привычного удовольствия безмятежности, и он стал ненавидеть бунтовщиков, все, что с ними связано. Нервное напряжение вселило в губернатора ожидание чего-то неприятного, какого-нибудь, как он выражался, глупого реверанса судьбы.

Ожидание не обмануло. Его требовали к себе наместник и сам министр внутренних дел. Конечно, совсем не для того, чтобы повесить на шею Владимира. Выбрал-таки момент наместник, чтобы сделать выпад! Господи, неужели же он и вправду думает, что можно польстится на его супругу, тощую, как жердь, манерную, как институтка, попавшая в столичный пансионат из Тверской губернии.

В жизни губернатора почти не было людей, которых он не любил, но случалось, что неприязнь к кому-нибудь рождалась в нем сразу и уже бесповоротно. В наместнике все казалось неприятным: старческая черепашья кожа, сухое подвижное тело, его поминутное "голубчик", и особенно было неприятным явное превосходство ума, в чем генерал себе, разумеется, не признавался.