Рабичев Леонид
Манеж 1962, до и после
Леонид Рабичев
Манеж 1962, до и после
"Вот та эпоха, которую бы я назвал - эпохой великих надежд и великих разочарований...."
Натан Эйдельман, 1989
Почему пишу
Каждый день все начинается с нуля, сначала в живописи, как следствие - в поэзии, может быть, наоборот. Постепенно добиваюсь органического соединения личного опыта жизни с профессиональным умением, иногда мне кажется, что это удается. Независимо от результатов работаю. Это счастье. Основная тема личная: любовь, семья, война, живопись, поэзия.
А художник Анатолий Сафохин, он заслуженный, спрашивает: "Почему пишешь о Манеже сорокалетней давности, десять минут говорил с Хрущевым, пытался доказать ему, что тринадцать художников, стоявших между ним и тобой, не педерасты, это что - пик твоей жизни и ничего потом значительного уже не было?"
А я отвечаю ему, что пик моей жизни не сорок лет назад, а сегодня, а завтра - пик будет завтра, и так далее, а пишу о "Манеже 1962" только потому, что кроме меня никто не напишет, умирают свидетели тех двух месяцев, и описать, что было, могу я один, а если не напишу, то никто не узнает, а надо бы, уж очень похоже на некоторые коллизии современной жизни, и не исключены повторения.
А он мне говорит, что уже написали и Эрнст Неизвестный, и Борис Жутовский, и Нина Молева, и что правду написали они, а не я. А мне наплевать, кто, и что, и о чем написал, потому что пишу я то, что хорошо помню и о своем детстве, и о довоенной юности, и о войне, и об "оттепели", когда, пересмотрев все свои позиции, наряду с Феофаном Греком и художником Тропининым полюбил творчество Сезанна и Пикассо и думал уже, что я по-настоящему свободный человек, как вдруг 20 декабря 1962 года оказался на сцене грандиозного театра абсурда, на месте гармоничной структуры российской цивилизации обнаружил подобную "квазару" дыру. И не только я, а значительная часть русской интеллигенции, которая возникла то ли за последние пятьдесят лет, то ли за три века, оказалась в положении Иозефа К. из романа Кафки "Процесс".
Не будучи ни в чем виноват, я жду то ли изгнания из страны, то ли ареста. Меня лишают любимой работы. Руководители государства у меня на глазах проявляют полную свою некомпетентность в вопросах искусства, но я-то помню и о кибернетике, и о языкознании, и о культе личности с позорным единогласием, и о деле врачей, и о целине. Все как бы объединяется вместе. Хрущев обитает в мире иллюзий. Все вокруг обмануты, и все обманывают.
И вот "империя лжи" заставляет меня писать покаянные письма, а театрализованное правление Московского союза художников окончательно выбивает меня из колеи, я каюсь, вру, окончательно перестаю себя уважать, лишенный веры, потерявший иллюзии, разуверившийся в мифах, двадцать пять лет я не пишу ни стихов, ни картин. Это "ПОСЛЕ".
До и после. Время стремительно. До Хрущева и после Андропова, до Горбачева и после Глазунова, до Путина и после Церетели. Иллюзии, ассоциации и похожие одно на другое моря' лжи. Поэтому пишу.
Студия при Московском городском комитете графики и плаката
Когда в 1958 году я случайно попал на первое свое занятие, студия существовала в том или ином виде уже несколько лет. Шел урок анатомии, но для меня, давно окончившего Полиграфический институт, было на этом занятии необычно: я едва успевал прикалывать листы бумаги, а соседи мои - мальчики, девочки, старики, старушки, люди всех возрастов, - прекрасно укладываясь в сроки, создавали нерукотворные рисунки, чем-то напоминавшие мне то Матисса, то Пикассо, то Ван Гога. Педагог импровизировал, я сидел, раскрыв от удивления рот, на подиуме стояли две натурщицы. Начинались двадцатиминутные задания. Графические и живописные композиции. Ритмы, цветоведенье, цветопластика, карандаши, кисти, но кроме карандашей и кистей - гвозди, фломастеры, тряпки, щетки, гребешки, а кроме красок - стеарин, керосин, мыло, но главным было то, что говорил педагог, Элий Михайлович Белютин, неожиданные для меня концепции. Довольно часто он говорил о Чистякове, значительно позже о Сезанне, Бюффе, Дюфи, но не в этом дело. Язык его был метафоричен, утверждения парадоксальны, внезапное прозрение и неожиданно вслед за ним одна из невероятных мистификаций. Был он автором нескольких книг, в том числе и учебника по изобразительному искусству.
Натура поэтически одаренная, артист, наделенный великолепной памятью, способный к постоянному самосовершенствованию и постоянной самоотдаче, к иронии и, что важнее, к самоиронии, художник, путем изучения и экспериментирования сосредоточивший в своих руках секреты техники, приемы мастеров эпохи Возрождения, русского классицизма, французских школ последней четверти девятнадцатого века, немецкого экспрессионизма начала двадцатого века, русского авангарда. Однако его потребность к розыгрышам и мистификациям раздражала начальников и шокировала добропорядочных обывателей. Гимн, гимн Элию Белютину! Да!
Но! Он не был диссидентом, да, как и все мы, он мечтал "не разрушать до основанья, а затем...", а гармонизировать и улучшать то государство, которое не им было преступно и непростительно разорено, и дар Божий и интуиция неустанно требовали от него свершений, и он мечтал о возрождении великого русского искусства, дьявольски обескровленного за несколько десятилетий советской власти идеологами культуры социалистического реализма.
Тогда почти каждого из нас сдерживала инерция тридцатых, сороковых годов, порожденная страхом репрессий, гибелью кумиров и родственников, деятельностью НКВД-КГБ, шепотом на кухне. В то же время в воздухе носились идеи - ну что-то наподобие "пражской весны". Уже ходил по рукам и героический самиздат, в искусстве множились и расцветали в виде полунамеков идеи о самовыражении и свободе личности.
В узком кругу в своих мастерских, дома устраивались персональные, самобытные, а то и мятежные выставки всевозможных оттенков, но трудно, почти невозможно было выступить публично, да еще коллективно, массово.
Выставки студии Белютина продемонстрировали возможность открытого разговора, это были первые массовые публичные выступления московских художников-авангардистов (вне рамок официального Союза художников). Наиболее заметными стали выставки в Доме кино, в гостинице "Юность", в Доме ученых, в Литературном институте, и самая представительная - в Доме учителя на Большой Коммунистической улице (на Таганке) совместно с Эрнстом Неизвестным, Юло Соостером, Владимиром Янкилевским и Нолевым-Соболевым, которая почти в полном составе 1 декабря 1962 года была по указанию заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС Поликарпова перенесена в Манеж и как бы завершила собой замечательный период "оттепели".
До Манежа
Борис Поцелуев
В 1954 году я женился на бывшей своей однокурснице Виктории Шумилиной. Через четыре месяца, в апреле 1954 года, я в качестве литературного корреспондента, а Виктория в качестве художника были командированы журналом "Смена" на целину. Первую партию добровольцев сопровождал инструктор райкома ВЛКСМ Борис Поцелуев. Провожали нас торжественно с флагами, транспарантами и духовыми оркестрами, а на пустынных берегах Иртыша ни нас, ни наших добровольцев никто не ждал. В холодных бараках, в неотапливаемых колхозных клубах замерзали ребята, а мы, я, Виктория и Борис, на обкомовском "газике" метались между Павлодаром и Иртышском в поисках несуществующего начальства и затерявшейся техники. Мороз, ураганный ветер, поземка. Без дорог, ничего не видя, потому что в воздухе клубились снежные и туманные вихри, по трое суток пробивались мы от одного селения до другого, в минуты усталости и отчаяния рассказывали друг другу о своей довоенной, военной и послевоенной жизни. Почти все наши добровольцы-целинники разбежались кто куда, а в конце апреля и мы практически ни с чем возвратились в Москву. Я написал очерк, который не был напечатан, а весь этот разговор к тому, что произошло в 1962 году, почему именно меня вызвал в МГК партии на улицу Куйбышева инструктор МГК КПСС по культуре Борис Поцелуев.