Но в тот вечер, помнишь, мы пришли вместе, с Глеба сняли как раз бронь, он добился, на другой же день он должен был уйти. Помнишь? А через месяц он погиб... Ну, и что он доказал? Он не имел права так глупо, так бездарно распорядиться собой, своим да-ром. У пего был именно дар. Он был призванным человеком. Он один из нас был призван.

Способных много. Призванных единицы. И человечество и его любимая Россия неизмеримо бы выиграли, останься он в живых, дай до конца развернуться своему чудесному дару! И все это понимали... Как я его отговаривал от этой глупости, от этого шага, впрочем, не один я! Что толку теперь сокрушаться! Помнишь, я знаю, ты помнишь все, каждую мелочь, не спорь! - повысил он голос, хотя Тамара Иннокентьевна и не думала возражать. - Помнишь, Глеб сказал тогда, что времени мало и вам нужно остаться одним... Ну, конечно, ты это помнишь, я ловил хотя бы твой взгляд, хотя бы одно движение в мою сторону. Удивительно, как от любви человек слепнет... Ты попросту забыла, что, кроме вас двоих, на свете существует еще кто-то. Я вышел, как побитая собака... Что со мной было! Вот когда я поклялся доказать тебе, чего бы это мне ни стоило, что я существую Пускай для этого понадобилось бы взорвать земной шар!

Я никуда не ушел тогда, сотии раз подходил я к вашей двери, точно сам сатана толкал меня к дверям, чтобы ворваться, сделать что-то безобразное... Сатана кружил меня возле ненавистных мне дверей, толкал прервать ваш прощальный пир... сделать именно что-нибудь безобразное, непоправимое... Не помню, как пришло утро, я был в каком-то бреду, помню только, я опять оказался у ваших дверей, - голос Александра Евгеньевича пресекся, он с трудом протолкнул в себя воздух. - И вдруг я услышал, Глеб сел за рояль... Ах, боже мой, что это была за музыка... что-то божественно нечеловеческое! Я весь дрожал, я опять был уничтожен, сравнен с дерьмом! Вы опять победили! Я плакал от наслаждения, от зависти, от бессилия... Какая ревность может сравниться с этим чувством! Я понял, что погибаю, хотел зажать уши и убежать и не мог, не мог... пока не выпил весь яд до конца, до последней капли... Многое потом забылось, но это вошло в меня, как боль, продолжало мучить, я знал, что если я смогу это хотя бы вспомнить, я спасусь... сколько же я бился, так никогда и не смог... Это жило во мне, а стоило сесть за рояль, все исчезало... Скажи, что он тогда играл? Ты ведь знаешь...

- Нет! Нет! Нет! - ответила Тамара Иннокентьевна поспешно, пытаясь отодвинуться подальше в глубь подушек и чувствуя, что кожа на груди словно взялась легкой изморозью. Боясь, что он заметит ее страх и смятение (он был сейчас точно убийца, стороживший каждое ее движение), она отвлекающе улыбнулась и потянулась было к круглому столику за стершимися от старости, доставшимися ей еще от бабушки аметистовыми четками и... точно споткнулась о злую неверящую усмешку Александра Евгеньевича. Мелькнула мысль о собственной беспомощности да полно, что это за распущенность, прикрикнулаoua на себя. Несмотря на все свои внешние успехи и видимость душевного равновесия, на весь прочно устоявшийся маскарад, раз и навсегда заведенный кем-то, не самым умным, ритуал заседаний, президиумов, представительств, где Александр Евгеньевич был постоянным, необходимым лицом, где ему приходилось лицемерить, изворачиваться, он, и сущности, никогда не был злым по отношению к ней и всегда сохранял свою зависимость от нее. Он бывал разный, но он всегда был ей предан, и что теперь винить друг друга за неудавшуюся жизнь. Конечно, она тоже не права и виновата и видит все не так, как обстоит в реальности, на самом деле, но в любом случае она не должна оставаться неблагодарной, отвечать злом на его добро. Он всегда приходил по первому ее зову и без зова, приходил в самые тяжелые минуты, возился с нею, вызывал врачей, устраивал в лучшие клиники, отправлял в санатории и каждый раз встречал нежностью и молчаливым обожанием. Такой преданности позавидует любая женщина. Ведь и он по-своему прав, и у него одна жизнь, и он потратил ее в основном на нее, и если он сейчас не в себе, его надо отвлечь, успокоить, смягчить его боль. Ведь, в сущности, он единственный во всем белом свете близкий ей человек...

Предательская теплота подступила к глазам Тамары Иннокентьевны, глаза ее, обычно серые, еще посветлели, снопы лучистого света преобразили тяжелые, начинавшие грузнеть черты, и лицо ее стало почти прекрасным. Не отрываясь от этого внезапно преобразившегося, тонкого, одухотворенного лица и весь погружаясь в свет и теплоту, исходившие от нее, Александр Евгеньевич присел рядом на краешек дивана, легко, совсем не горбясь, и в какой-то предательской опустошенности прижался к ее рукам в таких знакомых потускневших от времени кольцах.

Вот и все, решил он, и ничего не надо, услышать знакомый горьковатый запах, исчезнуть, раствориться в мягком свете ее глаз. Ему не может быть отказано в этом праве, он ведь обыкновенный человек, никто его не проклинал.

От прошлого не избавиться, но с ним можно примириться, тем более сейчас, хотя где-то глубоко продолжает тлеть уголек, в любой момент готовый вспыхнуть и выжечь у него в душе последние остатки тепла и нежности. Он незаметно отодвинулся от нее, и не потому, что в борьбе со своим дьяволом был бессилен и лишь на время мог придержать его. Он сейчас с невыносимой ясностью понял, что и она и сам он стоят в преддверии еще одной, скорее всего самой последней, дали. Она возникла в нем как какой-то повторяющийся, усиливающийся мотив, вместивший с начала и до конца всю его жизнь, он возникал из мрака и, заставив вздрогнуть сердце от ужаса, от предчувствия скорого исчезновения, сливался с мраком, это надо запомнить, надо как-то сосредоточиться и запомнить, сказал себе Александр Евгеньевич, бессознательно стремясь уйти в другую, привычную и безопасную плоскость жизни.

- Саня, - окликнула Тамара Иннокентьевна, тихонько притрагиваясь к его плечу, он в этот момент не смог ответить, но вялым движением руки дал понять, что слушает. - Саня, скажи, после смерти действительно больше ничего не будет? - спросила она, и он взглянул на нее испуганно и дико. Вот так, кончено, отсечено... больше ничего, ничего, совсем ничего?

- И слава богу, что ничего, - с трудом выдохнул он из себя. - Ты бы и там устроила себе муку...

- Саня, ты напрасно сердишься, - Тамара Иннокентьевна опять попыталась наладить относительное равновесие. - Говорю тебе, я не помню, ничего не помню.

- Не сержусь, не сержусь, у тебя просто удивительная способность замыкать все только на себе. Как будто вокруг тебя никого и ничего...

- Я, Саня, действительно не помню, - заставила себя вернуться к тому, что было между ними запретного и тайного, Тамара Иннокентьевна.

- Не верю, нет, нет, не верю, - не принимая ее тона, покачал головой Александр Евгеньевич, - этого нельзя забыть. Не пытайся же отрицать, в тебе живет т а музыка...

Тамара Иннокентьевна отстраненно понимала, зачем он так настойчиво пробивается к запретному и самому сокровенному в ее душе, но не разрешила себе продумать свою мысль до конца, она ничего не хотела менять, живое пусть оставалось живым, но давний запрет Глеба, наложенный им на молитву солнца, был для нее свят всегда. Это единственно, что она сохранила в своей жизни в чистоте и неприкосновенности, чем всегда тайно гордилась. Она великая грешница, она безобразно плохо распорядилась своей жизнью, и все же она никогда не сделает последнего шага, а он, этот человек, ждал, ждал такого момента, всю жизнь ждал, вот он сидит, совсем уже старик, а в глазах дьявол, самый настоящий дьявол. Ее душа нужна ему полностью, без остатка, без единой тайны.

Тамара Иннокентьевна сама не заметила, что смотрит на своего гостя в упор, ее глаза, незнакомые, горящие от открывшейся слепящей истины, почти парализовали Александра Евгеньевича.

- С твоего разрешения, я пойду на кухню, покурю. - Он торопливо отвел глаза, и она поняла, что не ошиблась в своих мыслях.

- Кури здесь.