Изменить стиль страницы

Горбовский подумал, что если вот так стоять спиной к толпе, то можно подумать, будто действительно добрый дядя Перси организовал для дошкольников веселый облет Радуги на настоящем звездолете. Но тут Диксон поднял на руки очередного малыша и, обернувшись, передал его кому-то в тамбуре, и тогда за спиной Горбовского женский голос истерически закричал: «Толик мой! Толик…» И Горбовский оглянулся и увидел бледное лицо Маляева, и напряженные лица отцов, и лица матерей, улыбающиеся жалкими, кривыми улыбками, и слезы на глазах, и закушенные губы, и отчаяние, и бьющуюся в истерике женщину, которую поспешно уводил, обняв за плечи, человек в комбинезоне, испачканном землей. И кто-то отвернулся, и кто-то согнулся и торопливо побрел прочь, натыкаясь на встречных, а кто-то просто лег на бетон и стиснул голову руками.

Горбовский увидел Женю Вязаницыну, пополневшую и похорошевшую, с огромными сухими глазами и решительно сжатым ртом. Она держала за руку толстого спокойного мальчика в красных штанишках. Мальчик жевал яблоко и во все глаза глядел на блестящего Перси Диксона.

– Здравствуй, Леонид,– сказала она.

– Здравствуй, Женечка,– сказал Горбовский.

Маляев и Патрик отошли в сторону.

– Какой ты худой,– сказала она.– Все такой же худой. И даже еще больше высох.

– А ты похорошела.

– Я не очень отрываю тебя?

– Да нет, все идет, как должно идти. Мне только нужно осмотреть корабль. Я очень боюсь, что у нас все-таки не хватит места.

– Очень плохо одной. Матвей занят, занят, занят… Иногда мне кажется, что ему абсолютно все равно.

– Ему очень не все равно,– сказал Горбовский.– Я разговаривал с ним. Я знаю: ему очень не все равно… Но он ничего не может сделать. Все дети на Радуге – это его дети. Он не может иначе.

Она слабо махнула свободной рукой.

– Я не знаю, что делать с Алешкой,– сказала она.– Он у нас совсем домашний. Он даже в детском саду никогда не был.

– Он привыкнет. Дети очень быстро ко всему привыкают, Женечка. И ты не бойся: ему будет хорошо.

– Я даже не знаю, к кому обратиться.

– Все воспитатели хороши. Ты же знаешь это. Все одинаковы. Алешке будет хорошо.

– Ты меня не понимаешь. Ведь его даже нет ни в каких списках.

– И чего же тут страшного? Есть он в списках или нет, ни один ребенок не останется на Радуге. Списки только для того, чтобы не растерять детей. Хочешь, я пойду и скажу, чтобы его записали?

– Да,– сказала она.– Нет… Подожди. Можно я поднимусь вместе с ним на корабль?

Горбовский печально покачал головой.

– Женечка,– мягко сказал он.– Не надо. Не надо беспокоить детей.

– Я никого не буду беспокоить. Я только хочу посмотреть, как ему там будет… Кто будет рядом…

– Такие же ребятишки. Веселые и добрые.

– Можно я поднимусь с ним?

– Не надо, Женечка.

– Надо. Очень надо. Он не сможет один. Как он будет жить без меня? Ты ничего не понимаешь. Все вы совершенно ничего не понимаете. Я буду делать все, что нужно. Любую работу. Я ведь все умею. Не будь таким бесчувственным…

– Женечка, посмотри вокруг. Это матери.

– Он не такой, как все. Он слабый. Капризный. Он привык к постоянному вниманию. Он не сможет без меня. Не сможет! Ведь я-то знаю это лучше всех! Неужели ты воспользуешься тем, что мне некому на тебя жаловаться?

– Неужели ты займешь место ребенка, который должен будет остаться здесь?

– Никто не останется,– сказала она страстно.– Я уверена, что никто! Все поместятся! А мне ведь совсем не надо места! Есть же у вас какие-нибудь машинные помещения, какие-нибудь камеры… Я должна быть с ним!

– Я ничего не могу сделать для тебя. Прости.

– Можешь! Ты капитан. Ты все можешь. Ты же всегда был добрым человеком, Леня!

– Я и сейчас добрый. Ты себе представить не можешь, какой я добрый.

– Я не отойду от тебя,– сказала она и замолчала.

– Хорошо,– сказал Горбовский.– Только давай сделаем так. Сейчас я отведу в корабль Алешку, осмотрю помещения и вернусь к тебе. Хорошо?

Она пристально глядела ему в глаза.

– Ты не обманешь меня. Я знаю. Я верю. Ты никогда никого не обманывал.

– Я не обману. Когда корабль стартует, ты будешь рядом со мной. Давай мальчика.

Не отрывая глаз от его лица, она как во сне подтолкнула к нему Алешку.

– Иди, иди, Алик,– сказала она.– Иди с дядей Леней.

– Куда? – спросил мальчик.

– В корабль,– сказал Горбовский, беря его за руку.– Куда же еще? Вот в этот корабль. Вон к тому дяде. Хочешь?

– Хочу к тому дяде,– заявил мальчик. На мать он больше не смотрел.

Они вместе подошли к трапу, по которому поднимались последние ребятишки. Горбовский сказал воспитателю:

– Внесите в список. Алексей Матвеевич Вязаницын.

Воспитатель посмотрел на мальчика, затем на Горбовского и кивнул, записывая. Горбовский медленно поднялся по трапу, перетащил Алексея Матвеевича через высокий комингс, подняв за руку.

– Это называется тамбур,– сказал он.

Мальчик подергал руку, освободился и, подойдя вплотную к Перси Диксону, стал его рассматривать. Горбовский снял с плеча и поставил в угол картину Сурда. Что еще? – подумал он. Да! Он вернулся к люку и, высунувшись, принял от Маляева папку.

– Спасибо,– сказал Маляев, улыбаясь.– Не забыли… Спокойной плазмы.

Патрик тоже улыбался. Кивая, они попятились к толпе. Женя стояла под самым люком, и Горбовский помахал ей рукой. Потом он повернулся к Диксону.

– Жарко? – спросил он.

– Ужасно. Сейчас бы душ принять. А в душевых дети.

– Освободите душевые,– сказал Горбовский.

– Легко сказать.– Диксон тяжело вздохнул и, скривившись, оттянул тесный воротник мундира.– Борода лезет под воротник,– пробормотал он.– Колется невыносимо. Все тело зудит.

– Дядя,– сказал мальчик Алеша.– А у тебя борода настоящая?

– Можешь подергать,– сказал Перси со вздохом и нагнулся.

Мальчик подергал.

– Все равно ненастоящая,– заявил он.

Горбовский взял его за плечо, но Алеша вывернулся.

– Не хочу с тобой,– сказал он.– Хочу с капитаном.

– Вот и хорошо,– сказал Горбовский.– Перси, отведите его к воспитателю.

Он шагнул к двери в коридор.

– Не упадите в обморок,– сказал Диксон вслед.

Горбовский откатил дверь. Да, такого в корабле еще не бывало. Визг, смех, свист, щебет, воркование, воинственные клики, стук, звон, топот, скрип металла о металл, мяукающие вопли младенцев… Неповторимые запахи молока, меда, лекарств, разгоряченных детских тел, мыла – несмотря на кондиционирование, несмотря на непрерывную работу аварийных вентиляторов… Горбовский пошел по коридору, выбирая место, куда ступить, опасливо заглядывая в распахнутые двери, где прыгали, плясали, баюкали кукол, целились из ружей, набрасывали лассо, толклись в невообразимой тесноте, сидели и ползали на откинутых койках, на столах, под столами, под койками четыре десятка мальчиков и девочек в возрасте от двух до шести лет. Из каюты в каюту бегали озабоченные воспитатели. В кают-компании, из которой была выброшена почти вся мебель, молодые матери кормили и пеленали новорожденных, и тут же были ясли – пятеро ползунков, переговариваясь на птичьем языке, бродили на четвереньках в отгороженном углу. Горбовский представил себе все это в состоянии невесомости, зажмурился и прошел в рубку.

Горбовский не узнал рубки. Здесь было пусто. Исчез громадный контроль-комбайн, занимавший треть помещения. Исчез пульт управления, исчезло кресло пилота-дублера. Исчез пульт обзорного экрана. Исчезло кресло перед вычислителем. А сам вычислитель, наполовину разобранный, блестел обнажившимися блок-схемами. Корабль перестал быть звездолетом. Он превратился в самоходную межпланетную баржу, сохранившую хороший ход, но годную только для перелетов по инерционным траекториям.

Горбовский сунул руки в карманы. Диксон сопел у него над ухом.

– Так-так,– сказал Горбовский.– А где Валькенштейн?

– Здесь.– Валькенштейн высунулся из недр вычислителя. Он был мрачен и очень решителен.