И только смутное ощущение тревоги мешало, мешало, как внезапно натягивающийся поводок, отдаться веселью и праздности до конца.
Брусилов смотрел на Светку и завидовал ее умению ни о чем не думать. А Светка сидела в кресле, еще расслабленная, но уже готовая вскочить в любую минуту и окунуться в горячую стихию танца. Глаза у нее были шалые, на щеках румянец, купальный халат не одет, а накинут на плечи, а кроме него на Светке были только золотые трусики, застегнутые кнопками на бедрах, да широкая, тоже золотая, шелковая лента, завязанная бантом поперек груди. Ясно было, что лента непременно упадет, даже если Светка не станет прилагать к тому специальных усилий. С трусиками тоже расстаться было несложно.
– А Любомир обещал просто танец, – с улыбкой шепнул Брусилов Черному.
Легкий на помине Любомир ввалился в гостиную, зацепив ковер и растянувшись у дверей. Его полили шампанским.
– Можно начинать! – крикнул появившийся Валерка, на ходу застегивая брюки. – Маэстро, музыку!
Артур оторвался от Анюты, подошел к вертаку и опустил на диск серебряный шар с иголкой. Светка взлетела на стол. Середина его была уже предусмотрительно освобождена от посуды, и прекрасные тренированные ножки замелькали среди бутылок в продуманной, точной последовательности движений.
Брусилов вдруг почувствовал, что ему совсем неинтересно смотреть на все это, что он совсем не ждет, когда же соскользнет лента со Светкиных грудей. Не такой это был вечер. Он вышел из гостиной и снова отправился на балкон.
По дороге вдруг захотелось подставить лоб под холодный кран, но ванная была заперта. Она уже около часа была заперта. Должно быть, это Женька пошел блевать, да так и задрых где-нибудь на полу под раковиной. Женька был большой любитель заснуть с перепою в самом неподходящем месте. Брусилов помнил, как однажды они ехали в Ереван дальним поездом и Женька, надравшись, отключился в вагонном сортире. Дело было ночью. Пришлось растолкать проводника, грузного пожилого армянина, тоже не очень трезвого, и брать у него ключ от клозета.
Из гостиной послышалось дружное, перекрывшее музыку сладострастное «Ах!»
«Лента упала, – равнодушно подумал Брусилов. – А может, и все сразу».
Дверь на балкон была открыта, и за ней открывалась чернота ночи. Чернота была абсолютной. Как ничто. Дверь из залитой светом кухни в эту тьму представилась дверью в никуда, в другой мир, в пятое измерение. И Брусилова охватил настоящий мистический ужас. Он машинально налил себе рюмку коньяку (коньяк стоял на кухонном столе), выпил и лишь тогда шагнул на балкон. На балконе было все так же прохладно и сыро. Внизу в бледном свете фонарей блестели мокрые листья на тополях, вдали стали различимы слабые огоньки, а небо было угрюмо серым, синевато-серым, тяжелым, темным, но не черным, как пустота межзвездного пространства. И все-таки образ этой жуткой черноты все стоял и стоял перед глазами Брусилова. Ему казалось почему-то, что завтра ребята уйдут именно в такую черноту, в черноту, из которой не возвращаются.
«Вот дьявол, – подумал он. – И что это мне лезут в голову такие мысли?»
На балкон вышел Черный.
– Ты чего, Витька?
– Ничего. Дышу.
– Правильно, – сказал Рюша, – здесь лучше.
Из гостиной слышался визг.
– Светка все танцует? – поинтересовался Брусилов.
– Нет, уже закончила. Теперь ее Артур шампанским поливает.
– Зачем? Она же липкая будет.
– А может, Эдику нравятся липкие женщины, пахнущие шампанским.
– Она сегодня с Эдиком? – удивился Брусилов.
И тут они увидели с балкона, как в коридор высыпала целая ватага. Светка была голая, ее вели под душ. Похоже было, что Эдик не любит липких женщин, пахнущих шампанским.
Чтобы прорваться к душу, пришлось сломать щеколду и растолкать уснувшего на краешке ванны Женьку. Женька отлепил щеку от умывальника и, постепенно соображая, где он и что с ним, побрел, качаясь, по коридору. Женьке было скверно. Он вышел на балкон и, ежась от холода, присел на перевернутую мокрую корзину. Брусилов и Черный молча смотрели на него. Потом Черный протянул Женьке сигарету, и Женька, сломав две спички, от третьей закурил.
– Какой паскудный мир! – объявил он.
И повторил проникновенно:
– Не изгиляйся над поэзией, сволочь, – сказал Брусилов.
– Но мир, действительно, очень грязная штука, – настаивал Женька. – Грязная и лживая. Вот мы гуляем, пьем, обжираемся… (тут он сорвался на матюги), а когда подохнем… – он внезапно сделал паузу, поднялся, держась за край балкона, и стал вещать все громче и громче. – А когда подохнем, они станут говорить, что это были лучшие люди человечества, славные сыны своей эпохи. Они же памятник нам поставят! А за что? За то, что со скуки и перепоя мы ушли подыхать к черту на рога? За это?!
– Что ты мелешь?! – взорвался Черный. – Мы же вернемся. Понимаешь, ты, скотина, мы для того и идем, чтобы вернуться! Мы не можем не вернуться!
– Да нет, мы подохнем, – устало и как-то слишком равнодушно сказал Женька и снова сел на корзину.
Брусилову стало страшно.
«Что это? – подумал он. – Совпадение? Или мы так давно знаем друг друга, что научились читать мысли?»
Большая холодная капля упала ему на нос. Он встряхнулся и сказал:
– Черный, где у тебя кофе? Я заварю.
А пока Брусилов возился с двумя большими кофейниками на плите, круглая жестянка из-под индийского чая, в которой у Черного хранился кофе, стояла на столе, на самом краю стола, и крышку Брусилов закрыл неплотно. Поэтому, когда в кухне появился Валерка, беспорядочно махавший руками, – то ли, чтобы удержать равновесие, то ли от избытка чувств, – банка как-то сама собой сверзилась на пол, точнее, никто не успел заметить, как это произошло. А Валерка, нисколько не смутившись, сел на пол среди рассыпанного кофе, взял пальцами щепотку и, швырнув ее в рот, принялся молча вдумчиво жевать. Черный сидел на столе и смотрел на Валерку очень внимательно. Женька, скрючившись у балконного порожка, окидывал всех и все рассеянным и грустным взором. А Брусилов только оглянулся раз, коротко выругался и снова углубился в процесс заваривания.
– Мне необходимо протрезветь! – заявил Валерка и сплюнул на пол кофейную гущу. – Как там у Хэма: Фредерик Генри жевал кофейные зерна, чтобы прочухаться перед встречей с Кэтрин.
– Эрнест Хемингуэй в переводе Валерия Гридина, – прокомментировал Женька.
– А Виктор Банев у Стругацких, – не оборачиваясь, сказал Брусилов, – чтобы протрезветь, жевал чай. Хочешь чаю, Валерка?
– Хочу.
– Чаю не дам, – мрачно откликнулся Черный.
В наступившей тишине запели кофейники. Сначала один и сразу за ним второй. Валерка взял еще щепотку кофе, пожевал и снова плюнул на пол.
– Изобилие, – изрек Черный, – делает человека свиньей.
– Это ты про кофе? – спросил Брусилов.
– Скорее, про водку. Человек не знает, сколько ему надо водки. И вообще не знает, чего и сколько ему надо. Поэтому изобилие делает человека свиньей.
– Человека нельзя сделать свиньей, – возразил Женька. – Человек – свинья по определению.
– Изыди отсюда, Евтушенский, – заворчал в ответ Валерка, – изыди, стихотворец хренов.
Это была ошибка. Женьке нельзя было напоминать, что он Евтушенский и, стало быть, стихотворец. Он тут же начинал читать свои вирши, особенно, если был пьян. А «Евтушенский» – это была Женькина кличка и одновременно поэтический псевдоним, который он сам себе придумал. Да и трудно было придумать иначе. Его настоящая фамилия была Вознесенко. Немыслимая фамилия, ошибка паспортистки, допущенная где-то в маленьком украинском городке на заре советской власти при выдаче документа Женькиному дедушке, разумеется, Вознесенскому. Получился Евгений Вознесенко. И внука назвали так же. Ну как еще он мог подписывать теперь свои стихи? Конечно, «Андрей Евтушенский».