Неплохо бы наметить план действий… Вести расследование в открытую я не смогу. Обстоятельства не те… Допросить метеоролога, к сожалению, тоже не удастся, во всяком случае, до тех пор, пока у меня не будет прямых улик… надо будет осмотреть оба места, где обнаружили погибших. Это элементарно: поскольку я альпинист, я всегда могу оправдать свои прогулки в горах необходимостью тренировок. Это неплохо… Кстати, допрос тоже возможен. Вернее, не допрос, а расспросы. Ведь если метеоролог нормальный человек, он обязательно должен рассказать новичку обо всем случившемся. Пусть не правду, если он все-таки причастен к гибели радистов, но что-то ведь он должен рассказать. Если он нормальный человек… Что-то не дает мне покоя эта самая его ненормальность… Где же я все-таки слышал это имя: полковник Гринберг?.. Да, ребята, чудеса на свете… Един в трех лицах… исчезнувший когда-то капитан Клаппер, давно забытый мною; известный откуда-то мне полковник Гринберг и, наконец, явившийся из небытия инспектор Ромс… В роли духа снятого… Христианская троица, в душу его!

Мне вдруг вспомнились апрельские события. Нашу роту подняли тогда по тревоге среди ночи. Только все разобрали оружие и построились, в казарму прибежал Клаппер, злой и явно еще не успевший проспаться после вечерней попойки, и приказал офицерам тоже взять с собой автоматы. Пока мы грузились, он бегал от машины к машине и ругался. У него, видимо, сильно трещала голова, потому что он успокоился только тогда, когда Тэд, тоже большой любитель выпить, сунул ему в руки фляжку с виски. Мидлтон тогда еще что-то брякнул по этому поводу, и все дружно заржали.

А потом была ночная дорога. Машины шли на большой скорости, с выключенными фарами, нас здорово трясло, но этого никто не замечал, потому что все думали только об одном: куда нас везут? После часа этой гонки в неизвестность колонна, наконец, остановилась, всех снова построили, и в призрачном свете маскировочных фар командир батальона зачитал приказ. Оказывается, враги нации и агенты мирового коммунизма сделали попытку захватить власть, и правительство приказывает нам, орлам и храбрецам, опоре нации и носителям свободы, выступить на защиту законности и порядка и всыпать красным по первое число, чтобы они навсегда зареклись баламутить наше демократическое государство.

А потом снова была дорога через ночь, и страшный вид Столицы, освещенной не морем огней и сияньем реклам, а вспыхивающими светлячками выстрелов и разрывов снарядов, мертвенным светом ракет и огромными языками пламени разгорающихся тут и там пожаров. А еще через полчаса, уже топая в пешем строю по какому-то переулку, в густом тумане наступающего утра мы нарвались на засаду, и первым, выронив автомат и нелепо взмахнув руками, упал на асфальт Тэд, весельчак Тэд, любимец всего моего взвода. Справа кто-то заорал диким голосом, и в голосе этом были лишь невыносимая мука и предсмертная тоска. Вопль этот оглушил меня и начисто убил во мне все человеческие чувства, остался только страх – животный страх за свою бесценную шкуру.

В себя я пришел в какой-то подворотне; сердце бешено колотилось от быстрого бега и пережитого ужаса. Что вы хотите от новоиспеченного лейтенанта, которому даже в карательных рейдах из-за аппендицита не пришлось участвовать, не говоря уже о чем-либо более серьезном и опасном. Я сидел в каком-то углу и, размазывая по лицу слезы и кровь из разбитого носа, прислушивался, не гонится ли кто за мной. Мне даже нечем было защититься, потому что и мой личный пистолет, и автомат, полученный перед началом операции, пропали. Никто за мной не гнался (в часы великой охоты зайцев не гоняют), и получился из меня стопроцентный дезертир.

Чуть позже, уже более или менее придя в себя, я решил, что никогда больше уже не смогу стрелять в моих сограждан, как бы их не называли. А потом я узнал место, где оказался, и что отсюда совсем недалеко до дома, где живут мои родители и где восемнадцать лет прожил я (видимо, в своем диком беге по улицам и дворам я инстинктивно стремился к родному дому).

И снова была заполненная страхом дорога, во время которой никто мне не встретился и никто не пытался в меня стрелять; и испуганные глаза моей матери, открывшей дверь на ошалелые звонки; и мои сбивчивые объяснения, прерываемые неудержимыми рыданиями; и ранение отца шальной пулей во время жестоких уличных боев на следующий день. Вечером же мы узнали, что в стране произошла революция, и к власти пришло народное правительство. Всем, кто не участвовал в карательных рейдах, была объявлена амнистия, и я, доведенный страхом чуть ли не до сумасшествия, наконец, облегченно вздохнул. Через месяц я уже работал в народной полиции. Там и я понял, что делу этому готов отдать всю свою жизнь. Мы ловили мародеров и спекулянтов, воров и грабителей, расплодившихся насильников и убийц, даже к самой мафии начинали подбирать ключи. Но пришла дождливая октябрьская ночь, и генералы совершили переворот. Все народные министры были расстреляны при попытке к бегству во время ареста, а премьер-министра Риммера вместе с женой и детьми сожгли из огнемета прямо у дверей их квартиры.

На следующий же день все мы – народные полицейские – были уволены. К счастью, у моей матери оказались кое-какие сбережения, и благодаря ей я смог стать частным детективом.

Я всегда считал, что в жизни мне здорово повезло. Работу свою я люблю и (отбросим ложную скромность) знаю неплохо. Она нужна людям, и, что немаловажно в нашем мире, нужна любой власти: и либералам, и фашистам, и коммунистам. А ладить с властями не так уж трудно – не берись за дела, касающиеся их интересов, и не суй свой нос в политику… И все же надо признаться, что год с небольшим работы в народной полиции был самым счастливым годом в моей жизни (не считая, конечно, тех двух месяцев знакомства с Исидорой). Что поделаешь: у каждого человека есть свои звездные часы, и когда они уходят в прошлое, ему остается только пребывать в светлой грусти щемящих душу воспоминаний…

Разбудил меня толчок в плечо. Я открыл глаза и увидел Гонзалеса.

– Уже ознакомились? – спросил он, саркастически улыбаясь, отобрал у меня красную папку и снова пошел к пилотам.

Я выглянул в иллюминатор и обомлел: вокруг были горы. Они закрыли собой весь мир, возвышаясь и слева, и справа, и спереди, и сзади – везде, куда бы не падал взгляд. Как всегда, при виде их заснеженных вершин внутри у меня что-то оборвалось, сердце заныло сладко-сладко, и мысленно я уже карабкался хотя бы вот на эту, так похожую на сидящего человека в белой шапке, и заботило меня лишь одно: надежна ли страховка? Горы были моей второй любовью, и, хоть выбраться к ним удавалось нечасто, встречи эти были всегда желанны и восхитительны…

Мы летели среди гор еще минут пятнадцать, а потом впереди выросла громадина, на вид весьма странная: вместо острой верхушки ее венчала небольшая плоская площадка. Вскоре я различил на ней какие-то строения. Вертолет начал снижаться, видимо, мы были у цели. В салон вернулся Гонзалес.

– Метеостанция, – сказал он, показывая на приближающиеся оранжевые домики.

Я еще раз проверил содержимое карманов и портфеля. Ничего такого, что могло бы дать пищу для подозрений относительно того, Смит я или не Смит, там не было. Пистолет уютно устроился под мышкой. Выполненный в виде авторучки Усни! – маленький баллончик с усыпляющим аэрозолем открыто торчал из нагрудного кармана. Красная папка была отдана Гонзалесу.

Шум двигателей вдруг изменился, они взвыли, и через несколько мгновений я почувствовал легкий толчок – мы были на метеостанции. Гонзалес распахнул створку люка, и я, не дожидаясь, пока спустят лестницу, спрыгнул вниз и увяз по колено в свежевыпавшем, поразительно белом снегу (хорошо, что догадался дома обуть горные ботинки). Дышалось легко и свободно, словно бы воздух и не был слегка разреженным. И тут я увидел метеоролога.

От симпатичного оранжевого домика по снежной целине бежал к вертолету, высоко вскидывая длинные ноги, парень в оранжево-желтой куртке.

– Ну наконец-то! – воскликнул он радостно. – Я уж тут чуть по-волчьи не выл… Да, извините! Джон Маккин, – представился он, – главный настоятель здешней обители.