Вторая повариха помоложе, следившая за общей суетой, проверила работу Люси.

– Неплохо. – Бросив осторожный взгляд на надзирателя, она старательно сгребла со дна кастрюли почерневшие горелые остатки, и… торопливо проглотила их. – Почистишь следующую – не зевай, а подкрепись: ты еле на ногах стоишь. Только не вздумай кушать пищу, которую готовишь. Увидят – посадят в карцер.

На сточенном коротком лезвии ножа, валявшегося рядом, прилипли заскорузлые лохмотья того, что, по ее словам, еще годилось для еды. Люси, зажмурившись, отправила их в рот – и тут же содрогнулась в приступе мучительного кашля.

– Сразу понятно, что ты здесь впервые, – пожав плечами, усмехнулась женщина. Без тени осуждения, но и без сочувствия. Ее улыбка была лишь машинальным движеньем губ, а смех – угрюмым приглушенным вздохом. – Если надеешься насытиться за ужином – то чуда ждешь напрасно, – предупредила она сухо, бросая в полную воды кастрюлю небольшую порцию крупы. – Будешь помешивать, а сварится – разбавишь, не то на всех не хватит.

– А вы давно тут? – осторожно спросила Люси.

– Почти пять лет, – сказала женщина. И снова в голосе ее – ни жалобы, ни жалости к себе.

Люси была поражена: неужто, можно продержаться здесь так долго?

– И как же?.. – вырвалось у нее невольно.

– Ты, вероятно, хочешь расспросить, как тут живется? Сама увидишь. Кормят хуже, чем заключенных. Зато у каждого, кто полуголый с улицы приходит, сразу же появляется своя одежда, своя кровать. Даже беда у каждого своя – не отберешь. Только гроб – один на всех: до кладбища и обратно.

– Обратно? – изумленно переспросила Люси.

– Ха! – Короткий отрывистый вздох. Собеседница искоса смотрит на нее из-под чепца. – Не поняла? Покойника – в землю, а гроб – назад. Столько тут умирает, что гробов не напасешься… Ты лучше дело делай. Увидят, что болтаешь – лишат похлебки! – И женщина берется за топор, чтоб расколоть дрова.

К вечеру принесли положенную долю хлеба. Откуда привозили эти высохшие кирпичи, которые с закрытыми глазами скорее можно было принять за пемзу? Их полагалось разрезать на порции не больше, чем по шесть унций** каждому. В этом работном доме, по словам трудившихся на кухне женщин, содержалось не меньше пяти сотен человек. Люси едва справлялась: ей приходилось буквально пилить тупым ножом окаменевший хлеб. Единственной надеждой было размочить в его в горячей каше, благо туда добавили достаточно воды.

Уже совсем стемнело, когда колокол ударил к ужину. Несколько котлов приготовленной овсянки надзиратели забрали для мужчин, детей и стариков. Оставшаяся часть была доставлена в женскую столовую.

Вдоль низкой, скупо освещенной комнаты, тянулись длинные ряды столов, сколоченных из грубых досок. Как оказалось, поварихи, прачки, работницы из лазарета и ткацкой мастерской обедали все вместе. После душного спертого воздуха кухни Люси почувствовала одновременно свежесть и озноб: в комнате стоял промозглый холод. Там даже не было ниши для очага: отапливать столовую для бедняков – бессмысленная, неоправданная роскошь!

В обязанности Люси входило также раздавать похлебку под строгим наблюдением надзирателя.. Ей уже не пришлось удивляться тому, чем наполняли миски, которые, после еды не приходилось мыть.

– Две меры каждой, – приказала старшая по кухне, подавая Люси довольно вместительный половник. Во всяком случае, им можно было зачерпнуть порядочную порцию водянистой жижи.

– Господь всемогущий, благодарим тебя за щедрые дары твои, которые ты расточаешь на недостойных своею милостью. Аминь! – раздался в тишине простуженный дрожащий голос, как только каша была разделена между собравшимися.

Едва была дочитана молитва, кроткие слова которой сложившиеся обстоятельства превращали в дерзкую иронию, как вся столовая наполнилась ритмичным стуком ложек о жестяные миски. Однако ложек хватало не на всех. Некоторые хлебали свою кашу, как питье, не дожидаясь, пока освободятся ложки у сидящих рядом. Что касается хлеба, то его первым делом бросали на самое дно.

Изголодавшаяся, обессилевшая Люси торопливо съела половину каши, не обращая внимания на вкус. Крупа, засохшая от времени, так и не разваривалась, а хлеб, размякнув, оказался настолько кислым, что от него сводило скулы. Переводя дыхание, она остановилась. Миски ее соседок были уже выскоблены дочиста, и женщины весьма красноречиво поглядывали на нее. Припомнив случай в приюте Фогга, Люси мужественно проглотила остатки пищи. Другой не подадут – это ей хорошо известно. О, только бы добраться до постели!

День пролетел, и надвигалась холодная и ветряная зимняя ночь, которая пройдет еще быстрее. Как и столовую, общую спальню не отапливали, но все же каменные стены защищали бездомных бедняков от непогоды. Вдоль комнаты, похожей на длинный коридор, двумя рядами, плотно примыкая одна к другой, тянулись койки, каждая не более двух футов в ширину. Их разделяли низкие деревянные перегородки.

Пробравшись в полутьме по узкому проходу, Люси наощупь отыскала незанятое место. Язык не повернулся бы назвать кроватью деревянный ящик, в который она легла, как в гроб. Изъеденные молью, сшитые вместе шерстяные лоскуты служили одеялом, а матрацем – тонкая подстилка, набитая слежавшейся соломой. С ощущением, близким к суеверному страху, Люси смотрела, как одетые в бесформенные саваны фигуры под гулкие удары колокола укладывались в такие же открытые гробы. Возможно, утром кто-то больше не поднимется… Но многим суждено еще страдать. В работном доме умирают гораздо медленнее, чем на эшафоте, чем на улице в мороз или в канале, куда бросаются от горя. Однако затуманенный от голода рассудок допускает лишь смутную возможность отдаленной смерти. Уйти отсюда – все равно, что спрыгнуть с утлого суденышка посреди бушующего моря. А в самый страшный час довольно и доски – только бы удержаться на поверхности! Но до какой же крайней степени нужды должно дойти разумное человеческое существо, чтобы назвать приемлемой и сносной жизнью самое жалкое ее подобие?

Люси вжалась лицом в мешковину пропахшего потом тюфяка, чтобы спящие не услышали ее стона. Все ее тело ныло от усталости. Пальцы, истертые о ручку затупившегося ножа, распухли, а правая рука, которой она выскоблила по меньшей мене дюжину кастрюль, горела до самого плеча. Завтра ей предстоял тяжелый день, еще один из множества в бесконечной череде, и некогда было оплакивать свою судьбу.

За первую неделю пребывания в работном доме Поплер Люси познала и увидела, пожалуй, больше зла и унижений, чем на улице. Лишения и трудности, к которым постепенно привыкает наше тело – ничто в сравнении с несправедливостью и неоправданной жестокостью, с которыми не в состоянии смириться разум, пока не помутится от безумия. И каждый день спасенные такой ценой от гибели несчастные должны были благодарить за это Бога. Всеобщие молитвы были обязательны: их возносили хором, кашляя от холода, и онемевшими руками осеняли себя крестными знамениями.

– Хотите большего – молите Бога и трудитесь! – указывали недовольным.

– Бог вечно занят, – бормотали бедняки.

Упорно повторяя слова молитвы, заученные с детства наизусть, Люси невольно задавала себе вопрос: заглядывает ли Господь в эту обитель? С работниками обращались как с рабами или последними преступниками, пользуясь тем, что безысходность не оставила им выбора. Условия в работном доме были так суровы, словно для того, чтобы ленивые не отняли кусок заплесневелого, сухого хлеба у истинно нуждающихся. Протершаяся грубая одежда и поношенная обувь не согревали – разве что прикрывали наготу. Негнущиеся, словно деревянные колодки, башмаки превращали каждый шаг в мучительную пытку. Скудная пища доводила до отчаяния даже тех, кто никогда не наедался досыта «на воле». За неповиновение, неосторожно брошенное слово или порчу ветхого имущества порции часто урезали вдвое. Порою провинившихся лишали нескольких приемов пищи, и те, обязаны были стоять во время трапезы у входа и молиться. По слухам, изредка работникам давали на обед безвкусное жилистое мясо, но в основном его присваивали надзиратели. В такие дни наказанных было гораздо больше.

Дрожа от холода в своей постели по ночам, Люси мечтала снова оказаться на кухне, где постоянно пылал очаг. Какой бы изнурительно-тяжелой не была работа, она давала все же возможность отогреться. На счастье, ночи пролетали быстро: следуя установленному правилу, вернее против правил, вывешенных в коридоре, поварихи поднимались намного раньше остальных.

Наступило воскресенье. В этот день полагалось идти на церковную службу. Обитатели дома могли, наконец, отдохнуть от работы. Но, чей-то голос, резко прозвучавший в темноте, задолго до удара колокола, заставил Люси встрепенуться:

– Поварихи – на кухню!

– Но сегодня ведь проповедь? – машинально спросила она. – Я читала в уставе…

– Да мало ли, что там написано! – рявкнули в ответ. – По-твоему, сегодня можно и поголодать? А кто похлебку будет нам варить – благотворительное общество? Пошли, – прибавил голос, уже спокойнее.

Значит, сегодня снова придется провести весь день на кухне. Ее избавили от бесконечно долгой проповеди в ледяной часовне. Мало-помалу придя в себя, Люси готова была благодарить за это Бога!

Дождливое и хмурое воскресное утро ничем не отличалось от суровых будней. Скобля кастрюли и помешивая кашу над огнем, работницы почти не разговаривали, но изредка до Люси долетали обрывки фраз:

– Ой, чувствую, что наша Бетти вот-вот родит: совсем плоха.

– Не рано ли? По-моему еще не время, Грейс.

– Беда не выбирает…

Бетти, девушка лет восемнадцати или даже моложе, облаченная в красный бесформенный балахон, с терпеливым усердием точила затупившийся нож. Ее лицо все покраснело от напряжения, а по вискам катились капли пота. Перед ней возвышалась гора пригоревших кастрюль: несмотря на свое состояние, Бетти работала наравне с остальными. Не заточив ножа, она не справится, а если не успеет во время, лишится половины завтрака, а, может, и всей порции.