Изменить стиль страницы

В ночь на 13 июля осужденных собрали на крепостной площади и привели в исполнение первую часть приговора: посрывав мундиры со всеми регалиями, подвергли гражданской казни, то есть поломали над головами сто двадцать одну предварительно подпиленную шпажку, что должно было символизировать лишение чинов, дворянства и всех прав состояния. Когда перед этой процедурой еще раз зачитывали приговор, Михаил Лунин сказал:

– Cette belle sentence doit кtre arroseй[69], – и стал расстегивать панталоны.

Той же ночью предполагалось повесить Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Петра Григорьевича Каховского, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола и Михаила Павловича Бестужева-Рюмина[70], но сначала пропала перекладина сборной виселицы, которую по дороге из мастерской потерял подвыпивший ломовик, вследствии чего военного инженера Матушкина, ответственного за ее постройку, разжаловали в рядовые, потом веревки оказались короткими, и казнь совершилась уже наутро. Новые веревки были гнилые, и Рылеев, Муравьев-Апостол, Каховский с виселицы сорвались. Сергей Иванович так сильно расшибся, что в сознание не пришел, Рылеев траурно съязвил на тот счет, что-де в России даже повесить и то путем не умеют, Каховский ругался матом. Палач Степан Сергеевич Карелин, бывший ямщик, взятый в палачи из острога, где он сидел за кражу салопа, слушал Каховского, пристально склоняя голову, и говорил:

– Так!.. Правильно!.. Это по-нашему!..

На понтонном Троицком мосту в совершенной тишине стояла толпа заинтригованных горожан, наблюдавших казнь на почтительном расстоянии. Только после того, как единожды и дважды повешенных вынули из петель, сняли с них саваны, погрузили в телегу и увезли в училище торгового мореплавания, откуда впоследствии переправили по воде до острова Голодай, где и похоронили, в толпе начали робко обмениваться впечатлениями:

– Ну, кажется, начали бар вешать, помогай бог!

– Пуще всего жаль, что кнутом никого не отодрали, как нашего брата, домотканого мужика!

Тем временем готовились уже в дальнюю дорогу фельдъегерские экипажи, которым предстояло доставить осужденных через Нечерноземье, Заволжье, Урал, мучительные сибирские просторы – в остроги, деревеньки и рудники. Многие русские семьи в двадцать шестом году не досчитались своих мужчин, точно война или чума прошлись по России. Один граф Григорий Иванович Чернышев потерял на происшествии 14 декабря сына Захара, дочь Александрину, жену Никиты Муравьева, разделившую его нерчинскую голгофу, племянника Федора Вадковского и целую компанию свояков.

Между тем расправа над тайным обществом вызвала у нации некоторым образом токсикоз, и ретивая ее часть ударилась в доносительство. Писали царю:

«Ваше императорское величество, великий государь Николай Павлович!

Объявление

По истинной правде и необлыжно свидетельствую и доказую на некоторых извергов, который главный всему делу есть подрядчик печник Иван Федоров сын Семаков – живет в Апраксином переулке в доме Конькова с его родным зятем и прочими. Во время происшествия в четырнадцатый день бунту Семаков рабочих печников множество напоил и посылал на площадь бунтовать и бунтовщикам давал своих лошадей ездить в полки. И сам два раза ездил к лейб-гренадерам и в экипаж гвардии, известия о заговоре переносил, о чем я прошу ваше императорское величество оного Семакова взять на испытание, ибо окажется виновным сей зловредный человек. И не отложите вдаль, прикажите вскорости взять ». 

Младший брат осужденного Дмитрия Иринарховича Завалишина, Ипполит, достигнув вплавь Елагина острова, лично представил императору Николаю донос на брата, которым разоблачил его как шпиона в пользу нескольких государств, о чем, по его словам, свидетельствовали мешки с английским золотом и гессенским серебром, спрятанные на квартире у Дмитрия, в тайном чулане, справа от бочонка с прованским маслом. Донос оказался ложным, и младшего Завалишина, разжаловав в солдаты, отправили в Оренбург. Дорогой он состряпал доносы на: командира внутренней стражи, нескольких родственников, профессора Казанского университета, одного гражданского губернатора, двух офицеров и двух подданных испанской короны, а по прибытии в Оренбург организовал тайное общество из восьми человек с тем, чтобы единственно его выдать, выдал и снова попал под суд. Во время следствия он отправил донос на председателя суда, в результате чего тот скоропостижно скончался от апоплексического удара.

Князь Андрей Борисович Голицын обратился к властям с маниакальной бумагой, уличающей всех и вся: благонамереннейшего Фаддея Булгарина, Сперанского, Бенкендорфа и самое III-е Отделение.

Из-за эпидемии наговоров жить в России после двадцать пятого года стало тревожно, и немудрено, что Лев Сергеевич Пушкин на всякий случай сшил себе голубой жандармский мундир, намекая на то, что он готов поступить на службу в ведомство Бенкендорфа, самопозакрывались от греха подальше даже совсем целомудренные в политическом отношении общества и кружки, Михаил Чаадаев, брат знаменитого Петра Яковлевича, на всю жизнь спрятался в своей нижегородской вотчине и до конца дней падал в обморок, заслыша звон валдайского колокольчика, а либеральный князь Владимир Одоевский, которого ни в чем нельзя было обвинить, кроме извращенных гастрономических склонностей, все же запасся картой Сибири, двумя фуфайками, теплыми сапогами и шубой на медведях.

Впрочем, собрания у Ореста Сомова на Мойке, во флигельке, по-прежнему продолжались. Как-то в конце 1826 года, в то время когда еще не все декабристы достигли своих голгоф, у Сомова к позднему завтраку собрались: Александр Сергеевич Пушкин, Гнедич, переводчик Гомера, и Алексей Степанович Хомяков.

– Однако, господа, – говорил хозяин, – набор в типографии Греча поднялся в цене до тридцати пяти рублей за печатный лист. Скоро русскому литератору не в чем будет отправиться со двора.

– В этом смысле Рылеев был молодец, – сказал Александр Сергеевич Пушкин. – Все на литературе тратились, а он наживал. И это вопреки даже тому, что его «Думы», без сомнения, происходят от слова «dumm»[71]. Впрочем, давно девиз всякого русского есть «чем хуже, тем лучше».

– Если бы дурак Рылеев не вздумал беситься, – вступил в разговор переводчик Гнедич, – то, клянусь, он полюбил бы нашего государя и посвятил бы ему стихи.

– Что касается до меня, – добавил Александр Сергеевич Пушкин, – то меня вообще должно прозвать или Николаевым, или же Николаевичем, ибо без государя я бы не жил. Он дал мне жизнь, что гораздо более свободы.

– Не понимаю, господа! – сказал Хомяков. – Зачем нашим пустобрехам понадобилось поднимать весь этот шум?! Вот говорят – свобода; да неужто несвободен русский мужик, который уходит с топором за две тысячи верст от дома зарабатывать на оброк?! И это называется рабством?! Да я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано больше простора для действий!

– Или взять народное благосостояние, – подхватил Орест Сомов. – Иметь корову в Европе есть знак роскоши, а у нас не иметь коровы знак ужасной бедности! Наконец, в России нет человека, который не имел бы собственного жилища, в то время как в Европе бездомными пруд пруди!

– А рекрутский набор?! – сказал Гнедич, делая испуганные глаза. – Если лишить помещика власти над крепостным человеком, то кто же пойдет на царскую службу? Никто! Тогда приходи турок – режь, жги, владей нами!..

– Во всяком случае, господа, – заметил Александр Сергеевич Пушкин, – наши либералы и консерваторы легко могли бы помириться на следующей идее: «Да, у нас плохо. Но в Англии еще хуже».

– То-то мне и удивительно, – сказал Хомяков, – что есть такие пустые люди вроде Рылеева…

– Рылеев у меня еще с двадцать второго года на замечании в неудобных разговорах, – вставил Сомов и подавился кусочком сыра.

вернуться

69

– Этот прекрасный приговор требуется спрыснуть. – Фр.

вернуться

70

Николай I заменил им четвертование казнью через повешение.

вернуться

71

Глупый. – Нем.