Изменить стиль страницы

– Все равно не икона.

– Икона не икона, а за гробом несли.

Борис Петрович не был расположен к беседе; он повернулся спиной к незнакомцу, а к черному квадрату, значит, боком, и так вот сбоку продолжал глядеть на картину, словно дуэлянт, перед тем как поднять пистолет.

– Я просто вижу, все смотрите и смотрите. Мало ли что, – не унимался собеседник.

– Мало ли – что?

– Возьмете баллончик и – раз. Изобразите.

– В смысле?

– Знак доллара, например. Ну как тот, в Амстердаме.

– Я похож на вандала?

– Вы похожи на Мусоргского. С картины Крамского. Вам никто не говорил, что вы похожи на Мусоргского? Только без бороды.

– У меня нет бороды.

– Я и говорю, на Мусоргского без бороды.

Борис Петрович покосился на бородку собеседника и не смог ей найти исторического аналога. Оригинальная. Не с подбородка, а из-под – какая-то из-под подбородочная бородка, к тому же двойная.

Оставив Мусоргского в покое, тот продолжал:

– Он и не был вандалом. Он был художником. Взял баллончик и докрасил картину. Дополнил. Поступил как художник.

Борис Петрович поморщился, мол, не надо песен. Борис Петрович тоже газеты читает. Грамотный. Отвечал спокойным, сдержанным тоном:

– Я хорошо знаю эту историю. – Слово “хорошо” вырвалось у него хотя и непроизвольно, но не вполне естественно, поэтому Борис Петрович нашел нужным откашляться. – Действительно, – продолжил Борис Петрович, – Блюмкин на суде, – тут он снова покосился на собеседника, потому что не был убежден, что верно воспроизвел фамилию героя, но, не обнаружив на лице незнакомца никакой реакции, уверенно сказал: – Блюмкин на суде объявил себя художником, это да. Однако то, что он художник, суд посчитал отягчающим обстоятельством. А вот то, что он сам позвал служителя музея и сам сдался властям, суд, наоборот, зачел ему в плюс. Но почему он сдался? Почему не убежал? Славы захотел! Думал, будут ему аплодировать! А в результате – сел в тюрьму. И никакого признания. Один конфуз. Этот Блюмкин, – сурово заключил Борис Петрович, – не создал нового шедевра, но испортил прежний. Он нанес урон картине. Я хорошо знаю эту историю.

Все-таки у него другая фамилия, подумал, замолчав, Борис Петрович, не совсем довольный собой. Хороший рассказ, но не Блюмкин.

– Да, – резанул незнакомец, словно это было не “да”, а “нет”. – Он испортил картину! Но не тем, что изобразил на ней знак доллара… В конце концов, картина легко реставрируется, доллар можно смыть или закрасить. Он ее испортил тем, что привнес в нее идею. Вот чем! Он испортил ее идеей!

Борис Петрович был готов согласиться. Но молча. Ему не нравилось, что собеседник начинал нервничать.

– Ну, мы ведь с вами не будем портить ее идеями, – попытался отшутиться, надеясь на прекращение разговора.

– Куда же дальше еще!? – воскликнул незнакомец, направив указательный палец на “Черный квадрат”. – Вы разве не видите, она ж под стеклом!

“Черный квадрат” действительно был под стеклом. И что?

– Да вы посмотрите, какое стекло!

Какое стекло? Борис Петрович посмотрел, какое стекло. Никакое. Стеклянное.

– Бронированное! – тихо прорычал собеседник.

– Логично, – сказал Чибирев.

– Всего две картины под бронированным стеклом! Рембрандтовская “Даная” и – эта, “Черный квадрат”!

– Хорошо.

– Чего же хорошего?

– А если он снова заявится? (Фамилию Блюмкин он не рискнул на сей раз произнести, так как заметил, что обе служительницы прислушиваются к их разговору, – а вдруг поправят?)

– Пардон, – запротестовал незнакомец. – Чем же бронированное стекло лучше доллара?

– Не вижу связи.

– Идея! Посторонняя идея! Или вы мне будете утверждать, что “Черный квадрат” сам по себе, без стекла, и “Черный квадрат” под бронированным стеклом – это одно и то же?

– В принципе это один и тот же “Черный квадрат”…

– Нет, это разные, разные, нет! “Даная” одна, под стеклом она или без стекла, ей все равно, а с “Черным квадратом” такой номер уже не проходит! Это другой “Черный квадрат”!.. Если он под стеклом!

– Руки уберите, пожалуйста, – сказала служительница. Тот мигом спрятал за спину руку, которой только что размахивал в опасной близости от полотна Малевича, но тут же вновь освободил ее из-за спины и попытался схватить Бориса Петровича за плечо.

– А вот если бы не было стекла, что бы вы увидели… там?

– Нечто, – угрюмо ответил Чибирев, отстраняясь.

– А когда стекло? Когда стекло – что видите?

– То же самое.

– А вот и не то же самое! Лично я вижу себя!

– Руки! – опять предупредила служительница.

– Я вижу собственное отражение!

И тут Борис Петрович увидел тоже собственное отражение – то, на что до сих пор не обращал внимания. Он увидел себя. Он был где-то там, за стеклом, внутри черноты, внутри колодца, чулана, проруби – объемный, отчетливый, с широко раскрытыми глазами, которые, несмотря на очки, (смотря сквозь очки) отражали и без того отражаемое удивление, словно спрашивали первопричинного и посюстороннего Бориса Петровича: что значит сие? Странно было Борису Петровичу, что, так долго вглядываясь в этот “Черный квадрат”, он не замечал себя самого – в сером галстуке и пиджаке, даже очень и очень отчетливого. Странно было, что смотрел он сквозь себя, себя не видя.

А теперь увидел!

Себя!

Но это было совсем не то, что хотел бы увидеть Борис Петрович.

Борис Петрович, отраженный в стекле, заслонял от Бориса Петровича, уставившегося на стекло, запечатленную за стеклом, грубо говоря, истину, которую, мягко говоря, добросовестно взыскал Борис Петрович, придя в Эрмитаж.

И вот незадача: освободиться от своего изображения он уже никак не мог; сколько б ни моргал Борис Петрович, собственное изображение навязчиво лезло в глаза, а девственной черноты, отчетливо различаемой еще совсем недавно, не было вовсе теперь.

Чернота была, но не была девственной.

Чернота под стеклом родила Бориса Петровича.

Был бы белым квадрат, Борис Петрович бы не отразился!

Но чернота под стеклом его в себе выражала, вот какой коленкор! Именно чернота!

– Да, – согласился Борис Петрович, – это другая история…

Он был поражен.

Он был поражен тем, как был отражен.

– А я что говорил! – почти закричал сухопарый.

Борис Петрович ощутил себя обманутым, ему подсовывали не Малевича, а его самого. Как ложный смысл. Малевич не предусматривал Бориса Петровича. Борис Петрович как честный созерцатель хорошо понимал это. Ужаснее всего, что он сам, пусть невольно, непреднамеренно, принимал участие в подлоге. В обмане. В самообмане, художником не предусмотренном.

Малевич не хотел, чтобы Борис Петрович обманывал себя.

Малевич не хотел, чтобы обманывали Бориса Петровича.

– Чувствуете? Чувствуете? – кричал сухопарый.

Но и это не все! Борис Петрович видел, как в черном квадрате – за спиной своего зеркального антипода – белеют две занавески-маркизы, а между ними – не менее белый еще один щит с надписью большими буквами:

Борис Петрович готов был понять что-то еще им не вполне еще понятое – о привнесении смыслов, о самонаводке идей, но тут он услышал:

– Вас просили отойти от картины!

Поразило его не то, как сухопарый водил руками в нескольких сантиметрах от полотна, словно извлекал что-то невидимое из “Черного квадрата”, а то, как повелительно-мрачно прозвучал этот оклик: “Вас просили отойти от картины!”

– Знаете, – повернулся к служительнице Борис Петрович, пожелав поделиться соображениями, и осекся: в зал входил быстрым шагом милиционер, за ним торопился второй, а вместе с ними семенила другая служительница, которая, стало быть, уже успела исчезнуть отсюда, чего Борис Петрович не сумел заметить вовремя.

– Опять за свое? – послышалось грозное милицейское.

– Пых, – ответствовал сухопарый.

Пых? – переспросилось в голове Бориса Петровича.

– Стекло, стекло, – затыкал сухопарый пальцем в Малевича, словно призывал весь мир в свидетели.