Забывчивость, проявленная представителями власти, характерна для психологической позиции правительства. С того момента, как символ, носящий в себе угрозу монархической реставрации, был скрыт в глубине сибирских дебрей, воображаемый призрак сменялся в сознании руководящего правительственного центра реальной опасностью «республиканский реакции», как не совсем точно выразился в своих показаниях комиссии Шабловского Керенский[253]. Царская семья вышла из орбиты зрения правительства, и судьба ее была заслонена жгучими интересами текущей политической борьбы. Произошло это настолько прочно, что о «царственных пленниках» в Тобольске почти забыли. Согласно инструкции новый правительственный комиссар два раза в неделю посылал министру-председателю «срочные донесения» – и ответов не получал. В теории заключенные жили на собственный кошт, но фактически деньги шли через правительство. «Деньги уходили, а пополнений мы не получали», – вспоминал Кобылинский. Приходилось жить в кредит. В конце концов обратились к займам под векселя Кобылинского, Татищева и Долгорукова. Правительство забыло даже солдат, находившихся в охране, и до своего падения не удосужилось прислать обещанные Керенским перед отъездом «суточные». Конечно, здесь не было злого умысла. Спрошенный Соколовым, ответственный глава правительства мог только сказать: «Конечно, Врем. Прав. принимало на себя содержание самой царской семьи и всех, кто разделял с ней заключение. О том, что они терпели в Тобольске нужду в деньгах, мне никто не докладывал».
Фактически распорядителем обихода царской семьи сделался правительственный комиссар, которому по инструкции всецело подчинен был и начальник отряда особого назначения. Самый выбор лиц, призванных наблюдать за заключенными, показывает, что революционная власть отнюдь не собиралась отягощать заключение: «Панкратов был человек умный, развитой, замечательно мягкий», – характеризует правительственного комиссара Кобылинский. Воспоминания самого Панкратова, нашедшего, по его словам, в лице Кобылинского «лучшего, благородного, добросовестного сотрудника» [254], подтверждают такую характеристику: комиссар довольно благожелательно относился к «царственным пленникам» и всегда готов был облегчить их положение в пределах полученной инструкции (на него удручающее впечатление произвело то, что при представлении ему в первый раз члены семьи выстроились в «стройную шеренгу, руки по швам – так выстраивают содержащихся в тюрьме при обходе начальства»). «Панкратов сам лично не был способен совершенно причинить сознательно зло кому-либо из семьи, но тем не менее выходило, что семья страдала», – показывал Кобылинский. Отчасти это объясняется узкой и прямолинейной демократичностью выбранного Панкратовым себе в помощники прап. Никольского, с которым старый шлиссельбуржец сошелся еще в дни ссылки в Якутской области.
«Никольский, – характеризует его Кобылинский, – грубый бывший семинарист, лишенный воспитания человек, упрямый, как бык, направь его по одному направлению, он и будет ломиться, невзирая ни на что». Дело было, конечно, не в наружной «вульгарности» Никольского, отмечаемой Боткиной-Мельник («рабочий или бедный учитель» – записал Царь свое впечатление 1 сентября), а, по-видимому, в том, что этот партийный с. р. (одно время он был председателем тобольского совета), человек, вероятно, очень идейный («смелый и бескорыстный друг», – называет его Панкратов), но не очень умный, с упрямой настойчивостью пытался соблюдать до некоторой степени внешнюю форму тюремного содержания для тобольских «пленников» [255]. Здесь сказывалось роковое основное противоречие, которое заключалось в двойственном положении заключенных: политическая изоляция (ссылка) и охрана семьи от эксцессов революции. В качестве иллюстрации настойчивости помощника Панкратова Кобылинский рассказывает, как по его настоянию были сделаны специальные фотографические карточки с подписью с номерами для членов свиты и служебного персонала для выходов на волю. «Нас, бывало, заставляли сниматься и в профиль и в лицо», – мотивировал Никольский свое требование. Он же поднял целую историю, когда наследник выглянул из своего заключения через забор. Одна из свидетельниц показывала Соколову (вероятно, преувеличивая), что Никольский имел терпение и «глупость» (добавляла она) из окна своей комнаты наблюдать за тем, «чтобы ребенок не позволял себе такой вольности». Может быть, отсутствие такта и преувеличивало сильно сознательную злонамеренность Никольского[256].
Возможно, прямолинейность Никольского оказывала влияние на мягкого Панкратова. В первое свидание с Панкратовым Царь поднял вопрос: «Почему нас не пускают в церковь, на прогулку по городу? Неужели боятся, что я убегу?..» «Я полагаю, что такая попытка только ухудшила бы ваше положение и вашей семьи, – ответил Панкратов. – В церковь водить вас будет возможно. На это у меня имеется разрешение, что же касается гулять по городу, пока это вряд ли возможно». «Почему?» – спросил Николай Ал. – «Для этого у меня нет полномочия, а впоследствии будет видно. Надо выяснить окружающие условия». Бывший Царь, вероятно, недоумевал. Он не понял, что я разумею под окружающими условиями. Он понял их в смысле изоляции – и только. Вопрос о посещении церкви был разрешен очень скоро. 8 сентября Царь записал: «Первый раз побывали в церкви Благовещения. Но удовольствие было испорчено для меня той дурацкой обстановкой, при которой совершалось наше шествие туда. Вдоль дорожки городского сада, где никого не было, стояли стрелки, а у самой церкви была большая толпа. Это меня глубоко извело». «Дело заключалось в том, – поясняет Панкратов, – что я не столько опасался попытки побега или чего-нибудь в этом роде, я старался предотвратить возможность выпадов со стороны отдельных тобольцев, которые уже успели адресовать на имя А. Ф., Николая II и даже его дочерей самые нецензурные анонимные письма, мною задержанные. Вся корреспонденция к бывшей царской семье проходила через мои руки. А что, как кому-нибудь из авторов подобных писем придет в голову во время прохода в церковь выкинуть какую-либо штуку? Бросить камнем, выкрикнуть нецензурную похабщину и т.п. Пришлось бы так или иначе реагировать. Лучше заблаговременно устранять возможность подобных историй. И мы с Кобылинским старались принять все меры против такой возможности». «Вот почему, для того, чтобы иметь возможность водить Николая II с семьей в церковь, необходимы были некоторые приготовления. Расстояние от губернаторского дома до Благовещенской церкви не превышало 100 – 120 сажень, причем надо было перейти улицу, затем пройти городским садом и снова перейти другую улицу. При проходе б. царской семьи в Благовещенскую церковь этот путь охранялся двумя цепями солдат нашего отряда, расставленными на значительном расстоянии от дорожки, а переход через улицу Свободы охранялся более густыми цепями стрелков, чтобы из толпы любопытных, которых в первое время собиралось человек до 100, кто-либо не выкинул какую-нибудь шутку. Со священником было условлено, чтобы обедня для б. царской семьи происходила раньше общей обедни для прихожан, т.е. в 8 час утра, и что во время этой службы в церковь допускались только священник, диакон, церковный сторож и певчие… В одну из ближайших суббот Николаю Ал. было сообщено, что завтра обедня будет совершена в церкви. Пленники настолько были довольны этой новостью, что поднялись очень рано и были готовы даже к семи часам… Николай II, дети, идя по саду, озирались во все стороны и разговаривали по-французски о погоде, о саде, как будто они никогда его не видели. На самом же деле этот сад находился как раз против их балкона, откуда они могли его наблюдать каждый день. Но одно дело видеть предмет издали и как бы из-за решетки, а другое – почти на свободе… Помню, когда меня перевозили из Петропавловской крепости в Шлиссельбургскую усыпальницу, заключенного в цепи по рукам и ногам, с полубритой головой, окруженного гайдуками-жандармами, – увидав лес, я чуть не потерял сознание от радости, что я вижу деревья по бокам дороги… Не было ли аналогичного самочувствия у царственных пленников, когда проходили по саду? Правда, положение их ничуть не походило на то положение, в каком был я, но тем не менее по выражению лиц, по движениям можно было предполагать, что они переживали какое-то особое состояние… Одна только А. Ф. сохраняла неподвижность лица. Она величественно сидела в кресле и молчала. При выходе из сада и она встала из кресла. Оставалось перейти улицу, чтобы попасть в церковь. Здесь стояла двойная цепь солдат, а за этими цепями – любопытные тобольцы и тоболячки. Первые молчаливо провожали глазами своих бывших повелителей. Тоболячки же громко оценивали наружность, костюмы, походки».
253
При несомненном наличии известных реставрационных моментов в общественном движении августовских дней, контрреволюционные настроения широких кругов, готовых поддерживать требования верховного главнокомандующего, все же в общем были далеки от того, что можно назвать политической реакцией.
254
«Я быстро сблизился с ним и от души полюбил его. Взаимные наши отношения с ним установились самые искренние».
255
Если для Жильяра Панкратов – тип «сектанта-фанатика», но человек «мягкий», то Никольский – «настоящее животное»: «ограниченный и упрямый, он ежедневно изощрялся в измышлении новых оскорбительных притеснений». Такую же приблизительно характеристику дал и Гибс в показаниях перед следователем.
256
Соколов на основании некоторых показаний инициатив Никольского приписывает инцидент, разыгравшийся с тем вином (бутылка Рафаэлевского вина), о котором, со слов Макарова, особо упомянул в своем донесении в Лондон Бьюкенен. Когда вино прибыло в Тобольск, будто бы Никольский собственноручно разбивал топором ящики и бутылки. Впрочем, здесь все повествователи рассказывают по-разному. Так, в изображении Мельник ящик не раскупоренным был спущен в Иртыш после долгих споров в солдатском комитете отряда особого назначения. Совсем по-другому рассказал эту «скверную» историю, которая чуть-чуть не разыгралась в драму, Панкратов… «При перегрузке с жел. дороги на пароход в гор. Тюмени один ящик разбился и из него запахло вином. Один из пассажиров, солдат тыловик, сразу «унюхал”, как он потом рассказывал, и сообщил своим товарищам. По прибытии в Тобольск они пустили утку, что вино везется для офицеров отряда особого назначения… Ко мне явилось несколько солдат тыловиков… в сопровождении нескольких из нашего отряда… Я распорядился послать офицера со взводом солдат охранять кладь. Унюхавшему тыловику очень это не понравилось. Он начал агитировать тут же против нашего отряда – особенно против офицеров… Толпа растет все более и более, все из пришлых солдат (может быть, даже и не солдат), которых за последнее время в Тобольске скоплялось до 2000. Это все демобилизованные, пробиравшиеся домой. Порой они осаждали губернский комиссариат и городскую управу, требуя отправки, подвод и продовольствия… Чтобы быстрее добиться их успокоения, я… послал за городским головой и начальником милиции; явился и председатель тобольского исполкома, врач Варнаков». Панкратов просил милицию принять на хранение вино до официального выяснения, кому оно назначалось. Начальник милиции запротестовал: «народ узнает, нас разгромят». За пять недель до того в Тобольске был уже «винный погром». Отказалась и городская управа, и Варнаков предложил оставить вино на дворе дома, где помещалась свита: «у вас свой отряд». Панкратов отказался последовать этому совету: «Около нашего дома и губернаторского будет скопляться горючий материал и приманка… скорее прикажу уничтожить вино. Повторил свое предложение (передать в больницы) с большей настойчивостью, ибо по собравшейся толпе и по растущему недовольству против наших офицеров ясно вижу, что надо действовать решительнее, иначе придется разогнать оружием… Собравшаяся уже толпа, серая и темная, ждала наступления вечера… Надо было выбирать между уничтожением вина и уничтожением людей. Выбор ясен. Был составлен протокол, который я подписал. И все вино в присутствии начальника милиции, городского головы и под наблюдением моего помощника и одного офицера было выброшено в Иртыш. Недовольная толпа растаяла». Обе версии соединил Царь в своей записи 23 сентября: «…после долгого увещевания (солдат «здешней дружины») со стороны комиссара и др. было решено все вино отвезти и вылить в Иртыш. Отход телеги с ящиками вина, на котором сидел пом. комиссара с топорам в руках и с целым конвоем вооруженных стрелков сзади, мы видели из окна перед чаем…» Конечно, по-своему рассказал Быков для советского читателя. При перегрузке ящиков в Тобольске солдатами отряда особого назначения «один из этих ящиков разбился. В нем оказалось 20 четвертей спирта. Солдаты охраны тогда решили вскрыть и другие. В одном из них оказался также спирт, а в остальных вино. Это вызвало возбуждение среди солдат охраны и местных тобольских жителей. Все вино и спирт тут же на пристани было вылито в Иртыш».