Изменить стиль страницы

Всех этих черт Керенский не счел нужным отметить в воспоминаниях, хотя книга его «La Vérité» появилась через несколько лет после опубликования показаний Кобылинского, которыми он пользуется лишь для того, чтобы воспроизвести свою речь солдатам, входившим в охрану, которая должна была сопровождать отъезжавшую семью. Но, быть может, важнее то, что Керенский замолчал факт сопровождения царского поезда в Тобольск, наряду с назначенными правительственными комиссарами Вершининым и Макаровым, и прапорщиком Ефимовым «для того, чтобы он, по возвращении из Тобольска, мог доложить совдепу» о перевозе царской семьи в Сибирь[225]. Этот именно факт привел следователя Соколова к слишком категорическому выводу, что «был только один мотив перевоза царской семьи в Тобольск» – «далекая холодная Сибирь, тот край, куда некогда ссылались другие».

Обстановка, в которой происходил отъезд, конечно, была напряженная. Автор предисловия к книге Керенского, основываясь исключительно на показаниях этого мемуариста, рисует эту напряженность, как следствие настроения революционных масс в Петербурге и Царском Селе. Для проф. Пэрса несомненно, что Керенский своими личными действиями (он провел всю ночь в Царском, наблюдая за отъездом) сохранил царскую семью надолго после своего собственного падения. Оставим в стороне кровожадные чувствования революционных масс – английский ученый в подтверждение своего тезиса не мог ничего привести другого, кроме описания, со слов Керенского, посещения Царского «бандой солдат» – эпизода с Мстиславским. Боялся ли Керенский действительно появления какой-либо революционной банды, которая сорвала бы решение правительства, ожидал ли он противодействия большевистски настроенной части гарнизона и железнодорожных рабочих при реализации предприятия, о котором не был осведомлен руководящий орган революционной демократии? Не играло ли значительной роли в напряженности, с которой организовался отъезд, опасение какой-нибудь монархической эскапады, которая могла бы подвергнуть семью реальной опасности? Чтобы ответить на эти вопросы, проследим фактическую канву, насколько мы ее знаем.

«31 июля, – продолжал в своих показаниях Кобылинский, – прошел у меня в приготовлениях к отъезду. Память мне не сохранила ничего выдающегося за этот день… В 12 час ночи приехал Керенский. Отряд был готов. Поехали мы с ним в первый батальон. Керенский держал к солдатам такую речь: “Вы несли охрану царской семьи здесь. Вы должны нести охрану и в Тобольске, куда переводится царская семья по постановлению Совета Министров. Помните: лежачего не бьют. Держите себя вежливо, а не по-хамски. Довольствие будет выдаваться по петроградскому округу. Табачное и мыльное довольство – натурой. Будете получать суточные деньги…” «Я не могу утверждать, – добавляет сам Керенский, – что люди в казармах были все удовлетворены. Слухи об отъезде уже распространились, и многим новость эта абсолютно не нравилась. Некоторые части гарнизона были под сильным влиянием пропаганды крайних и считали, что правительство относится слишком терпимо к бывшему Царю». Казалось бы, министру-председателю надлежало свое умелое красноречие направлять как раз в сторону тех, кто был распропагандирован большевистской агитацией и скептически относился к политике правительства в отношении заключенных. Произошло нечто противоположное. Почему? Сказав речь в первом и четвертом батальоне, Керенский не пошел во второй – т.е. в тот, который входил в состав полка, избравшего прап. Деконского, и в который попали, по мнению Кобылинского, «наиболее дурные элементы». «Считаю нужным отметить, – пояснял Кобылинский, – что условия, в которые были поставлены солдаты первого и четвертого полков, были иные, чем условия, поставленные для солдат второго полка. Первые были одеты с иголочки, и обмундирование у них было в большом количестве; солдаты второго полка, вообще-то худшие по своим моральным свойствам, были в грязной одежде и обмундирования у них было меньше. Эта разница… имела впоследствии большое значение! [226]

В то время как Керенский обходил казармы, во дворце делались последние приготовления к отъезду. Тогда под свою «личную ответственность» Керенский разрешил (кто же мог разрешить, кроме Керенского, который распоряжался совершенно самовластно?) Царю свидание с братом. «Я должен был присутствовать при их прощании» (происходившем в рабочем кабинете Царя), – поясняет Керенский. В. кн. Михаил выразил желание увидеть детей, «но я не мог разрешить, – говорит Керенский, – посещение продолжалось уже долго, и не было времени». Свидание продолжалось «минут 10», – утверждает Кобылинский, остававшийся в приемной в продолжение свидания. «В это время выбежал Алексей Николаевич и спросил меня: “Это дядя Миша приехал?” Я сказал, что приехал он. Тогда Алексей Ник. попросил позволения спрятаться за дверь: “Я хочу его посмотреть, когда он будет выходить”. Он спрятался за дверь и в щель глядел на Мих. Ал., смеясь, как ребенок, своей затее» [227]. Непонятное в поведении Керенского можно объяснить только его исключительным возбуждением в этот день, граничащим с «пароксизмом», по определенно наблюдавшего министра-председателя художника Лукомского[228]. Возбужденный сам, Керенский нервировал других: «вне себя тиранил всех» – записала со слов очевидцев Нарышкина. Вероятно, это состояние сказалось и на восприятии событий, отразившемся впоследствии в воспоминаниях.

Сам Царь записал в дневник: «Около 101/2 часов (это соответствует и записи Бенкендорфа. Кобылинский, ездивший за Мих. Ал., относит ко времени после полуночи) милый Миша вошел в сопровождении Керенского и караульного начальника. Как приятно было встретиться, но разговаривать при посторонних было неудобно». Очевидно, Керенский не «затыкал себе уши», как значится в дневнике Нарышкиной. В своих воспоминаниях Керенский передает те незначительный фразы, которыми обменялись взволнованные братья.

«Минуты шли… Все было готово, а Николаевская не отправляла поезда. По-видимому, в течение всей ночи происходила тревога, сомнения и колебания. Железнодорожники задерживали составление поезда, давали таинственные телефонные звонки, ставили вопросы…» Никаких данных, подтверждающих предположения Керенского, я не нашел, кроме довольно голословного утверждения Мстиславского, что «рабочие петроградского паровозного депо, узнав о назначении поезда, отказались дать паровозы, и Керенскому пришлось долгое время уговаривать их согласиться на выпуск; инцидент был разрешен только при содействии исполнительного комитета». Поэтому более правдоподобным мне представляется объяснение, данное Царем в его дневнике. Несмотря на всю лаконичность записи за 31 июля – «последний день нашего пребывания в Царском Селе», – записи эти как будто бы отчетливее намечают фактическую канву: «…после обеда ждали назначения часа отъезда, который все откладывался». После свидания с братом «стрелки из состава караула начали таскать наш багаж в круглую залу[229]. Мы ходили взад и вперед, ожидая подачи грузовиков. Секрет о нашем отъезде соблюдался до того, что моторы и поезд были заказаны после назначенного часа отъезда. Извод получился колоссальный[230]. Алексею хотелось спать – он то ложился, то вставал. Несколько раз происходила фальшивая тревога, надевали пальто, выходили на балкон и снова возвращались в зал. Совсем рассветало… Наконец, в 51/4 появился Керенский и сказал, что можно ехать».

Выехали с великими предосторожностями: «казаки открывали кортеж, казаки его заключали». Не знаю, вольно или невольно, Керенский выставил казаков, как охранителей кортежа, т.е. те части петербургского гарнизона, которые в июле были настроены наиболее агрессивно в отношении большевиков – ведь со стороны последних, по смыслу изложения Керенского, можно было ожидать противодействия. Царь, достаточно разбиравшийся в воинских частях, отметил просто: «какая-то кавалерийская часть скакала за нами от самого парка…» Соколов установил, что эскорт принадлежал к 3 му драгунскому балтийскому полку (в газетах он назывался финляндским). В дневнике Нарышкиной, изданном немецким писателем Ф. Мюллером[231], вернее в систематизированном им (иногда совершенно фантастически и произвольно) рассказе, основанном якобы на записях в особой тетради Нарышкиной, которой не было в распоряжении ред. «Последних Новостей», когда в газете он печатался, очищенный от измышлений романсированной истории немецкого автора, говорится, что царскую семью нельзя было вывезти через главные ворота – у решетки дворца стояла огромная толпа, которая шумела и выкрикивала угрозы, – и автомобили пришлось направить через парк к станции Александровская. По словам Керенского, «солнце сияло во всем своем блеске, когда мы выехали из парка, но, к счастью, город был еще погружен в сон». Современник корреспондент «Рус. Вед.» писал: «Город не подозревал о происходящем – даже в ратуше стал известен факт отъезда лишь около 4 час. по полудни». Вот и еще свидетельство очевидца – Маркова-«маленького», попытавшегося подойти ко дворцу, что ему не удалось, так как дворец был оцеплен сильным отрядом войск: «До 6 часов утра, – вспоминает Марков, – я простоял на облюбованном мною месте, но мне ничего не пришлось увидеть. Около половины шестого мимо меня пронеслось несколько закрытых автомобилей, окруженных всадниками третьего Прибалтийского конного полка. Я видел, как несколько мужчин, стоявших около меня, вытирали набегавшие слезы, а женщины плакали». О настроениях Марков передавал, конечно, то, что хотел видеть.

вернуться

225

Кобылинский отмечает, что Ефимов помещался в отдельном купе, так как с ним «никто не изъявил желания ехать вместе».

вернуться

226

Почему не была назначена команда из третьего полка, доброжелательность которого особливо отмечалась в дневнике Николая II?

вернуться

227

Это дало повод Керенскому отметить, что царевич был исключительно «весело» настроен в эту бессонную ночь. Сравним с ремаркой Царя, приведенной ниже.

вернуться

228

Лукомский, занимая пост хранителя музейных ценностей большого Царскосельского дворца, встретился с Керенским 31-го на обеде у коменданта дворца, бар. Штейнгеля, у которого министр имел обыкновение обедать со «всеми сопровождающими» в дни своего приезда в Царское. Эти завтраки и обеды у Штейнгеля в большом Дворце, на которые требовались из царского погреба «лучшие вина», вызывали большое негодование Бенкендорфа (его дневник).

вернуться

229

У Бенкендорфа отмечено, что за переноску багажа стража потребовала по 3 рубля на человека. Со слов того же Бенкендорфа Палей говорит, что Царь дал от себя по 50 коп. на человека.

вернуться

230

Керенский передает, что при отъезде из Царского А. Ф. «плакала» – это как-то не соответствует настроению, с которым А. Ф., судя по дневнику Нарышкиной, уезжала на родину «Григория».

вернуться

231

Он получил его от самой Нарышкиной в Москве.