Изменить стиль страницы

Трудно назвать приведенную докладную записку «защитой» Сухомлинова и, во всяком случае, относительное затушевание дела приписать пособничеству в «измене». В наивных, быть может, иногда соображениях Мосолова многое должно быть признано правильным, независимо от оценки специфических интересов «престола». Общественная оппозиция того времени в какой-то слепоте не отдавала себе отчета в тех роковых последствиях, которые должно было иметь обвинение военного министра в измене, – в них был один из источников трагедии фронта в дни революции. Фактически никаких реальных шагов в соответствии с запиской Мосолова не было сделано, а министр юстиции, приложивший свою руку к возбуждению преследования против Сухомлинова[172], считал, что вопрос об изъятии дела Сухомлинова из ведения гражданской юстиции и передача его военно-полевому суду был поднят не для того, чтобы «этим путем вывести исследования за пределы гласного рассмотрения и этим закончить дело», а для того, чтобы подвергнуть Сухомлинова смертной казни. «Мне это говорили те, которые были наиболее возмущены и которые находили, что для него мало гражданского суда», – показывал Хвостов в Комиссии.

Ал. Фед. не возражала против передачи суду Сухомлинова и через две недели после обсуждения записки Мосолова писала (4 марта): «Эта война перевернула все вверх дном и взбудоражила всех. Я узнала из газет, что ты приказал отдать Сухом. под суд; это правильно – вели снять с него аксельбанты. Говорят, что обнаружились скверные вещи, что он брал взятки, это, вероятно, его вина – это очень грустно! Дорогой мой, как не везет! Нет настоящих “джентльменов” – вот в чем беда, ни у кого нет приличного воспитания, внутреннего развития и принципов, на которые можно было бы положиться… Горько разочаровываться в русском народе – такой он отсталый; мы столько знаем, а когда приходится выбирать министров, нет ни одного человека, годного на такой пост. Не забудь про Поливанова».

Гораздо больше А. Ф. была обеспокоена сообщением об аресте Сухомлинова, о чем Царь сообщил жене в письме от 30 октября: «Заточение бедного С. очень меня волнует. Хвостов (юстиция) меня предупредил, что это, вероятно, должно случиться по приказанию того сенатора, в чьих руках это дело. Я ему заявил, что, по-моему, это несправедливо и ненужно; он ответил мне, что это произведено, чтобы воспрепятствовать бегству С. из России, и что кем-то уже распространяются слухи об этом с целью возбудить общественное мнение. Во всяком случае, это отвратительно». По словам Хвостова, Императрица была встревожена больше всего тем, что Сухомлинов заключен в крепость: «Я был у Императрицы больше часу; Императрица говорила: “Ну, если бы в тюрьму, а то в крепость, там, где постоянно заключались враги Царя”. Я докладывал Императрице, что она ошибается, что иногда крепость служила местом заключения для лиц других преступных категорий, и что, кроме того, содержание старика в крепости для него гораздо легче, чем содержание под стражей. Мне указывалось на полное невероятие самого обвинения… Когда я старался разъяснять неверное предположение о правдивости Сухомлинова, Государыня даже схватилась за голову и сказала: “Боже мой, Боже мой, кто бы мог это подумать!” Говорила, не ошибаюсь ли я, что она верит мне, но что, может быть, меня обманывают». Под сильным воздействием со стороны «Друга», к которому сумела проникнуть жена Сухомлинова, А. Ф. добивается перевода Сухомлинова из тюрьмы под домашний арест. Для А. Ф. мотив основной тот, что «старик умрет в тюрьме, и это останется навеки на нашей совести» (27 сент.). Правда, в дальнейшем А. Ф. начинала требовать приостановки дела, прекращения следствия: «Ты должен вытребовать отсюда (дело), чтобы все это не попало в Гос. Совет, иначе бедного Сухомлинова нельзя будет спасти… Почему должен пострадать он, а не Коковцев (который не хотел давать деньги), или Сергий, который, что касается ее (т.е. Кшесинской), ровно столько же виноват». А. Ф. казалось, что она требует только справедливости; она защищала Сухомлинова от петли, которую общественное мнение готово было накинуть на его шею (Муравьев так и выразился: покровители Сухомлинова мешали его «повесить»), защищала, не веря в измену «легкомысленнейшего в мире господина», как охарактеризовал в воспоминаниях Коковцев. В этом отношении А.Ф. сто крат была права. К сожалению, Мякотин был не совсем прав, когда писал тоже по поводу воспоминаний Сухомлинова, что обвинение б. военного министра в измене «не встречало ни доверия, ни сочувствия в серьезных кругах общества».

Пришпилить этикетку «измены» к имени А. Ф. не смогли. Все попытки, пусть даже «вялые и бессистемные», действительно оказались покушением с негодными средствами. Керенский перед следователем Соколовым засвидетельствовал, как бы официально, что «в результате работ» Комиссии ему было доложено, что в действиях Николая II и его супруги не нашлось состава преступления по ст. 108 Уг. Ул. «Об этом, – добавил бывший председатель правительства, – я тогда же докладывал Временному Правительству». На основании цитированных выше показаний Переверзева, покинувшего пост министра юстиции после июльского(?) мятежа, организованного большевиками, следует, что вопрос этот выяснился до того времени, когда Керенский сделался председателем правительства, т.е. до завершения работ Комиссии, что и подтвердил со своей стороны первый председатель правительства кн. Львов Соколову: «Работа Сл. Комиссии не была закончена. Но один из самых главных вопросов, заключавшийся в том подозрении, а может быть, убеждении у многих, что Царь под влиянием своей супруги, немки по крови, готов был и делал попытки к сепаратному соглашению с врагом, Германией, был разрешен. Керенский делал доклад правительству и совершенно определенно, с полным убеждением утверждал, что невинность Царя и Царицы в этом отношении установлена». Касаясь доклада председателя Комиссии на съезде Советов 17 июня, Суханов в своей мемуарной истории революции пишет: «В своем докладе Муравьев, между прочим, опроверг не заслуживавшую опровержения убогую либеральную басню о германофильстве царского двора и об его стремлении к сепаратному миру. Ни в каких бумагах не было найдено ни намека на что-либо подобное – к великому огорчению наших убогих сверхпатриотов». Муравьев ни одним словом в докладе не коснулся той «басни», о которой говорит Суханов. Вопрос о верховной власти просто был обойден в докладе, и чрезвычайно показательно, что никто решительно в левых кругах на это не обратил внимания, никто не поинтересовался вопросом об «измене». Вероятно, память Суханова сделала непроизвольный скачок. Он рассказывает, что перед своим выступлением на съезде Муравьев делал предварительное сообщение в «небольшом (новожизненском) кругу на квартире у Горького. Он собрал нас, собственно, для того, чтобы посоветоваться и поделиться своими мнениями. Положение его было действительно не из легких. Революция стерла с лица земли старых царских палачей и душителей России. Все они были живы-здоровы – частью в заключении, частью на свободе, частью в эмиграции. Их нельзя было не судить. Но нельзя было судить их всех. Кого же судить было можно – должно? И по каким же таким законам? Судить за одни злоупотребления, за одни нарушения царских законов было бессмысленно. Судить за исполнение царских законов против народа – было трудно «юридически». Можно предполагать, что на квартире Горького Муравьев и касался «либеральной басни о германофильстве царского двора и об его стремлении к сепаратному миру». В кружке «новожизненцев», может быть, обсуждался и вопрос о судьбе представителей верховной власти. Как раз в это время неистовый Бурцев, не всегда отдававший себе отчет в резонансе, который могут иметь его слова, в № 2 «Будущего» довольно одиноко требовал: «Николай II должен быть предан суду». Итак, признаем, что в середине июня Временное Правительство было уже достаточно осведомлено в «невинности» царскосельских заключенных – по крайней мере в самом тяжелом обвинении. Еще раз Керенский сказал Бьюкенену, что не найдено ни одного компрометирующего документа, подтверждающего, что Царица и Царь «когда-либо собирались заключить сепаратный мир с Германией». Но «дело» еще не было закончено – Комиссия продолжала свое расследование, как могли мы удостовериться по позднейшим допросам Милюкова и Дубенского в августе и Родзянко в сентябре[173]. Улик не было, но презумпция возможной виновности оставалась. Формула умолчания, в которую облекались предварительные выводы Чр. Сл. Комиссии, приводила к тому, что в общественном сознании дореволюционной легенды продолжали жить – даже такой чуткий публицист «Рус. Вед.», как Белоруссов (Белевский), не завороженный революционным психозом, счел возможным говорить в одной из своих статей (26 июля), что Николай II был свергнут «за сношения и тайный сговор с неприятелем, за ожидавшуюся измену союзникам, а, следовательно, России». Во втором варианте своих воспоминаний, вышедших на французском языке, и после показаний, данных им следователю Соколову, Керенский заявил, что не может сказать определенно, принимала ли участие А. Ф. в выработке плана сепаратного мира, хотя он, Керенский, сделал все, чтобы выяснить это[174]. Такая презумпция не могла не влиять на последующую судьбу царской семьи. К этим заключительным страницам мы и переходим.

вернуться

172

Это был А.А. Хвостов. Он показывал в Комиссии: «Следствие по делу Сухомлинова шло… под моим руководством, и принятая мера пресечения – содержать под стражей и заключение в крепости – исходили также от меня. Принята эта мера была не столько в видах безопасности, сколько в видах соблюдения достоинства судебной власти. Преступление было также тяжелое, и улики были настолько сильны, что мера пресечения – содержание под стражей – была несомненно необходима». Тут же, однако, Хвостов, в противоречие со сказанным, говорил: «Сухомлинов находился в нравственной зависимости от жены, и можно было всегда опасаться, что она поможет ему принять меры к побегу(!). Если бы такой побег случился, никто бы не поверил, что правительство об этом не знало». Отношение Штюрмера, – добавлял свидетель, – «было, как и всегда на словах, согласно с моим отчасти, пожалуй, потому, что я несколько напугал его возможностью побега».

вернуться

173

В воспоминаниях свое показание в Комиссии, желавшей во что бы то ни стало найти крамолу в действиях Царя, Родзянко охарактеризовал словами, что он 5 часов подряд защищал Николая II. Не всегда это было так.

вернуться

174

Для большевистского историка Покровского «не только возможно, но даже несомненно, что Николай II сжег все бумаги, касающиеся сепаратного мира, воспользовавшись попустительством, которое делало ему Временное Правительство». Ни на чем не основанное априорное убеждение Покровского, конечно, не может служить доказательством того, что бумаги, подлежавшие сожжению, действительно существовали.