Изменить стиль страницы

К письмам, заимствованным из «Радио Москва – Будапешт», Дитерихс отнесся с большим скепсисом – все эти документы сочинены позднее в Москве. «Отчего от них так отзывается Олендорфом или каким-нибудь другим распространенным пособием для изучения какого-либо иностранного языка? Отчего “офицер”, желающий спасти бывшего Государя Императора, значит, оставшийся в душе верноподданным, обращаясь к нему, называет его только “Вы”, “Вам”, а не “Государь”, “В. Величество”, ему более привычным и допустимым титулованием? Отчего он же называет Наследника-Цесаревича – Царевичем, что на русском языке не одно и то же, а в другом месте он просто называет Наследника-Цесаревича – “маленьким”, как будто имея возможность, как и советские деятели, читать дневники Государя Императора и видеть там интимное ласкательное наименование, данное Государем нежно любимому сыну». Представляется Дитерихсу документ и с фактической стороны несуразным, когда говорится о похищении через окно. Со своей стороны, Царь, за забором ничего не видевший, не мог писать о сторожевых постах, о сигнализации, которой не было, и т.д. «А мог ли Государь забыть, что спасению подлежат не только Боткин, Демидова и Седнев, а еще Харитонов и Трупп? Забыли о них – вероятно, те, кто в Москве сочинял эти документы». «Фальшивость документов» особенно чувствуется в стиле, не соответствующем ни русскому слогу, ни русскому духу. Русский офицер не мог так писать, не мог писать и Царь, «прекрасно владеющий родным языком».

Критика Дитерихса довольно убедительна, но все же мы должны иметь в виду, что перед нами лишь подозрительный перевод текста какого-то «радио». (Было ли нечто подобное фактически опубликовано в московских «Веч. Известиях», проверить мы не можем, и публикация эта представляется сомнительной.) Авдеев, склонный, как могли мы усмотреть, к сочинительству в воспоминаниях, утверждает, что на куске пергамента, обнаруженном в пробке с бутылкой сливок, письмо было написано по-английски. Эта бумажка им была доставлена Голощекину, после снятия копии «была вложена обратно в пробку и передана по назначению. Через 2 – 3 дня таким же порядком последовал ответ Николая». «Офицер» в концов концов якобы был арестован, и он оказался «офицером австрийской армии Мачичем» (не спутал ли мемуарист задним числом с сербским офицером Мачичем, прибывшим вместе с Смирновым и позже арестованным). Если допустить, что письмо «офицера» было написано иностранцем (мы увидим, что в этом предположении имеется некоторое правдоподобие), то отпадут многие сомнения Дитерихса, в частности наименование «царевич» и «маленький», обращение на «Вы» и т.д., это наименование употреблялось не только в интимной обстановке – так, телеграмма, посланная в Тобольск при содействии Яковлева по дороге в Тюмень, спрашивала о здоровье «маленького». И сомнения относительно письма от имени Николая II не всегда так уже непоколебимы: Царь мог думать не без основания, что повару Харитонову и лакею Труппу в случае бегства семьи ничего не грозит; утверждения Дитерихса, что между сторожевым постом (их было 11 – из них шесть наружных) и комендатурой не существовало сигнализации, как указывает письмо, по-видимому неверны, ибо обследование Соколова установило, что в комендантской имелось пять электрических проводов: характерно обычное для Царя употребление термина «люди» в отношении своих окружающих.

Но главным аргументом в пользу возможной подлинности если не этих писем, то других, аналогичных им, служит дневник Николая II. 14 июня (Царь писал всегда по старому стилю) записано: «Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые… (многоточие, как отмечает редакция «Кр. Архива», в подлиннике). Все это произошло от того, что на днях мы получили два письма[401] одно за другим, в кот(орых) нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми. Но дни проходили, и ничего не случилось, а ожидание и неуверенность были очень мучительны». Из повествования Смирнова мы знаем, что в эти дни та организованная группа офицерства, о которой Ел. Петр. рассказывала ему, искала путей сообщения в Ипатьевский дом о своих планах. Офицеры просили через Деревенко, при его очередном посещении Наследника, предуведомить Боткина, чтобы Царь не был бы испуган, когда произойдет похищение. Смирнов с Мичичем, прибывшие в Екатеринбург 4 июля, на другой день, т.е. по старому стилю 22 июня (это был момент, когда в «доме особого назначения» происходила «крутая перемена»), посетили одного американца, который передал им, что чехи находятся уже в 80 кил. от Екатеринбурга и что глава «белой гвардии» готов действовать. Американец рассказал им, что из окна мансарды английского консула виден сад дома Ипатьева. Каждое утро консул, наблюдая прогулку Николая II, телефонировал другим консулам, что «товар еще на станции».

Дневник Царя подтверждает и историю распечатания окна. 10/23 июня в дневнике стоит отметка: «У нас утром открыли одно окно». Как видно из предшествующих записей, «разрешение» этого вопроса длилось «около двух недель». «Часто приходили разные субъекты и молча при нас оглядывали окна». И как раз тесовый забор, которым был обнесен дом, как свидетельствует Авдеев, «не полностью закрывал угловое окно, выходящее на Вознесенский проспект», – это была комната Царя, где и было раскрыто окно[402].

Комментируя сообщение «Красной Газеты» (26 г.), где были перепечатаны приведенные выше письма «офицера» и Николая II, Керенский в «Днях» усомнился также в достоверности писем – он соглашается с Соколовым, что при существовавшей системе караула царская семья была в «западне», в «безвыходном положении». Попытка к побегу в этих условиях была просто самоубийством всех его участников.

Это чувство безвыходности, по мнению Керенского, и царило в Ипатьевском доме. Он обращает внимание на то, что «Красная Газета» при публикации записки, найденной в пробке бутылки с молоком, пропустила фразу «чрезвычайной важности» (очевидно, Керенский считает эту записку достоверной): это те слова, которые следовали за упоминанием, что «момент становится критическим» – «теперь надо бояться кровопролития» [403]. «Боязнь кровопролития, – пишет Керенский, – ясно говорят о другом настроении, царившем в Ипатьевском доме в те дни, когда в Москве хладнокровно подготовляли зверское убийство беззащитных женщин и детей». Царский дневник опровергает такое толкование. Возможно, что объективно попытки освобождения действительно были равносильны простому «самоубийству», но очевидно, действующие лица тогда рассуждали по-другому[404]. Последняя запись дневника Николая II 30 июня, т.е. 13 июля, оканчивается словами: «вестей извне никаких не имеем». За день перед тем в дневнике упомянуто «утром около 101/2 час. к открытому окну подошло трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю. (ровского). Этот тип нам нравится все менее».

У нас нет данных, чтобы поставить в прямую связь планы «белой гвардии», о которых говорил «американец» Смирнову, и укрепление 11 июля решеток на «открытом окне в доме Ипатьева с попыткой «контрреволюционного» выступления, имевшего место в Екатеринбурге 13 июля (30 июня ст. ст.) – так называемого бунта эвакуированных «инвалидов», закончившегося массовыми арестами и расстрелами. Официальная версия ставила «восстание» в прямую связь с замыслами местных тайных военных организаций. Как раз в это время ушла из Екатеринбурга к чехам та офицерская рота, участники которой подготовляли пути освобождения царской семьи. В это время (29 июня) был убит и еп. Гермоген, арестованный на страстной неделе и привезенный в Екатеринбург. Здесь по ходатайству делегации тобольского епархиального съезда во главе с прис. пов. Минятовым под залог в 100 т. его согласились выпустить, и Гермоген отправился назад в Тобольск. Однако дальше Тюмени он не доехал. Из Омска через Тобольск уже наступали чехи. На реке Туре близ с. Покровского Гермоген был утоплен конвоирами.

вернуться

401

Может быть, те, которые приведены у Быкова?

вернуться

402

Авдеев говорит о форточке, которая открывалась и закрывалась по усмотрению живущих. В июне в эту форточку по утрам от 7 – 9 часов стала высовываться голова одной из дочерей, несмотря на запрещение и предупреждение, что часовой будет стрелять; с улицы в то же время стража стала замечать прохаживающегося какого-то гимназиста. И вот однажды раздался предупредительный выстрел. «Поняв, в чем дело, бросаюсь в комнаты, – повествует Авдеев. – «Отворив дверь угловой комнаты, застал такую картину: Николай на полу вниз лицом; за кроватью… присела его жена, возле окна на полу полулежали Мария и Татьяна…» На окне Авдеев увидал небольшой лук, принадлежавший наследнику – «стрелы к этому луку имелись». Случай с выстрелом отмечен и в дневнике Царя – и даже два раза, но без тех драматических или комических подробностей, о которых упоминает комендант. 27 мая, т.е. на четвертый день приезда детей, записано: «Часовой под нашим окном выстрелил в наш дом, потому что ему показалось, будто кто-то шевелится у окна (после 10 час вечера) – по-моему, просто баловался с винтовкой, как всегда часовые делают», и 21 июня: «Вчера в караульном помещении снова был выстрел: комендант пришел справиться: не прошла ли пуля через пол».

вернуться

403

«Кр. Газ.» перепечатала из очерка Быкова – в отдельном издании его эта фраза была уже пропущена.

вернуться

404

Из бесед, который Марков С. имел в Петербурге с Седовым, можно заключить, что выполнимым проектом считалась попытка освобождения Царя в случае его перевоза из Екатеринбурга.