X
Между тем в Петербурге, действительно, многое и многое переменилось с царствованием Елизаветы Петровны. Чуть не ежедневно судили и высылали в ссылку или на родину всех тех, кто был близок прежним двум правительствам.
В первые же месяцы по вступлении Елизаветы на престол, она сама, ее министры и все присутственные места были можно сказать завалены просьбами о прощениях. Оказывалось, что сосланных такое количество, что приходится чиновникам хоть все дела бросить, самые важные, а только разбирать жалобы на Бирона, да читать прошения о помиловании и возвращении из ссылки.
Сначала взялись было горячо за это… А потом стали затягивать все больше, да больше, и все говорили:
— Хорошо… Погодите…
Вскоре и самой Императрице надоело все принимать или получать с почты прошения о помиловании. И вдруг, однажды, было совсем запрещено обращаться и наскучивать Государыне с такими просьбами. В это именно время друзья Сонцева стали было хлопотать о нем и тоже получили в ответ: — Хорошо… подождите…
Так прошло шесть месяцев, а затем и целый год…
Друзья Сонцевых все хлопотали, но узнали вдруг, что Государыня приказала произвести строжайшее следствие над чиновниками, которым было поручено рассматривать жалобы и прошения ссыльных. Оказалось, что некоторых лиц, действительно виновных в разных преступлениях, сделали невинными жертвами Бирона и простили.
Таким образом, дело прощения невинно пострадавших затормозилось вследствие недобросовестности некоторых правителей.
Нескольких лиц, которые решились подать прошения о помиловании родственников самой Государыне, отдали под суд за дерзость.
Между тем, в одном маленьком домике в переулке, на краю столицы, жил один небогатый старичок-чиновник, у которого из ума не выходило ссыльное семейство Сонцевых. Старик жид один-одинешенек с другом — собакой. Разумеется, это были Карпушин и пудель-доносчик Волчок.
Карпушин то же хлопотал не мало, но ничего не мог сделать. И ему отвечали целый год:
— Хорошо… Погодите.
Волчок, напротив, немного погоревав, как-будто утешился, как-будто забыл своих прежних друзей. Если люди, существа разумные, забывчивы, так собаке это, конечно, еще простительнее. Волчок был веселее, гулял с своим новым хозяином, и жизнь его была даже отчасти несколько приятнее. Старичок Карпушин, будучи одинок, постоянно беседовал только с Волчком и от зари до зари занимался с ним, выучивая его разным штукам. Умный Волчок стал теперь еще умнее и образованнее прежнего. Он уже делал такие штуки, что мог подивить собою целую столицу.
Прохлопотав и прождав год напрасно, и видя, что Сонцевы, пожалуй, и на веки останутся в ссылке, Карпушин надумался, что сделать и как горю пособить. Ежедневно с утра начал он учить Волчка все одной и той же новой штуке. Он давал Волчку в зубы разные вещи и выводил его на улицу; указав кого-нибудь из прохожих, он говорил собаке: подавай! т. е. приказывал отдать прохожему эту вещь. Разумеется Волчок долго не мог понять, чего желает старик-хозяин. Долго бился Карпушин с своим другом и даже раза два от досады поподчивал его палкой. Волчок не злился, а только жалобно завывал, как бы объясняя, что он не понимает, чего от него требуют. Наконец, однажды, Волчок вдруг понял-таки своего хозяина. Раз как то на улице Карпушин дал ему чурку в зубы, показал на проходившую в конце улицы какую то барыню и прибавил, как всегда, строго:
— Подавай!
Уже тысячный раз слышал Волчок это слово и теперь случайно, вдруг, понял своим собачьим разумом.
Он бросился стрелой к указанной фигуре, и став пред ней на задние лапы, заиграл, как всегда делал это пред Карпушиным. Барыня, чтобы отвязаться от чужой собаки, поневоле взяла чурку из зубов Волчка. В этот день до вечера старик ласкал, целовал и миловал Волчка на все лады и закормил сластями. Волчок понял, что им были довольны наконец, и понял, что нужно делать. И начали они вдвоем всякий день подавать чурки и всякие вещи прохожим и чужим, и знакомым.