Изменить стиль страницы

Глава V

Вот перечитал сейчас всё написанное, накарябанное мною и — расстроился.

Как же я забежал вперёд! Я, естественно, пока не профессионал в литературе, да и набрасываю эти заметки в общем-то для себя (смешно, право, надеяться, что подобное возможно опубликовать сейчас, а уж на мифического читателя где-то там, в будущем, и мечтать-то, ей-Богу, нелепо), а всё равно хочется вещь поприличнее сделать — с композицией, стилем, фабулой... Страшно представить, если тетрадь эту вдруг прочитал бы какой-нибудь современный бойкий критик или, того хуже, пролистала бы её критикесса — женщины в критике почему-то особливо злы. Приговор разгромный на все сто обеспечен: стиль-де неровный, язык небрежный, композиция рыхлая, образы очерчены бегло, характеры не раскрыты, поступки героев не мотивированы, фабулы практически нет и вообще сие не проза или по крайней мере не художественная проза... И почему это критики иной раз так беспощадны в своих скоропалительных приговорах? Ведь самый главный критерий в литературе, по-моему, чтобы было интересно читать (кто-нибудь может съехидничать: давайте, дескать, порнографию в литературу пихать, вот читать-то интересно будет — с подобными дураками полемизировать не хочу!), и читатель находил бы в книге поводы поразмышлять. Разве не так? Это, во-первых. А во-вторых, хочется спросить этих хулителей: где же, когда и кем утверждён закон, что считать прозой, а что нет? Где та инструкция, точно определяющая, какие слова и в каком порядке можно употреблять в прозе, а какие нет?..

Впрочем, глупости всё это. Надо писать как можешь, как хочешь и как считаешь нужным — автор сам для себя устанавливает законы, скажу я вслед за великим предшественником всех нас, на русском языке пишущих, и со спокойным сердцем продолжу. Но, правда, всё же вернусь опять к началу, к первым дням, чтобы попробовать тянуть нить рассказа последовательно, прямо — привычно для потенциальных читателей и критиков...[7]

Перед первым выходом, так сказать, на действительную стройбатовскую службу — на объекты, нас собрали в гарнизонном клубе на производственное (для армии термин весьма примечательный) собрание. Выступали перед нами какие-то майоры и полковники, гражданские начальники со стройки.

Речи их звучали заманчиво, аки сказки Шехерезады. Особенно нас, стриженых и лопоухих, впечатлило уверение этих дядек, что если мы будем хорошо вкалывать, то за два года сможем скопить на машину. Ничего себе! Глазёнки у многих из нас разгорелись. Ещё бы, даром хоть время не потеряем, а то ведь за три восемьдесят в месяц служить те же два года и так же пахать (например, в желдорбате), что ни говори, а обидно... Так примерно в массе своей размышляли мы, молодые салабоны.

У кого-то, вероятно, сладко щекотало в области пупка в предвкушении прямо-таки буржуйских заработков, а кто-то, наоборот, про себя чертыхался и отплёвывался: да провалитесь вы со своими деньгами — все их не заработаешь! Нашлись, естественно, и вообще равнодушные ко всем посулам, такие, притулившись к спинам впереди сидящих, кемарили, осторожно посапывая в обе дырочки. (Кстати, уже через пару недель новой жизни мы все поголовно больше всего на свете, просто смертельно, хотели спать и есть — хотели круглые сутки. Такое хроническое ощущение недосыпа и голода терзало лично меня месяцев восемь...)

Сразу скажу во избежание кривотолков: действительно, некоторые сапёры за два года накапливали на лицевых счетах тысчонок по пять — преимущественно те, кто робил экскаваторщиками и бульдозеристами. Хотя мы находились на полном хозрасчёте — из заработка стройбатовца вычитаются деньги за питание, обмундирование, баню, кино и проч., — но приличные региональные надбавки позволяли даже иным сапёрам заколачивать в месяц до трёхсот рублей, а гражданские строители получали и того больше, гораздо больше. Поэтому неудивительно, что отдельные стройбатовцы, отслужив, оставались в этом неуютном сибирском степном городе на время или навсегда жить и работать.

Недальновидному человеку почему-то кажется, что большие деньги — это жизнь, свобода, хотя на самом деле они закабаляют человека и погоня за ними отнимает безвозвратно часть его жизни — лучшие часы, дни, месяцы и годы...

Я попал сразу в рабочую (а не в учебную) бригаду, так как до армии успел помесить бетон на стройке, подержать в руках топор и ножовку, короче, понимал работу плотника-бетонщика — для стройбата самая ходовая специальность.

Вывели нас впервые, говоря высоким штилем, на рубежи трудового фронта в дикие декабрьские морозы. Весь мир напоминал заиндевевшее стекло. В утренней белесой мгле метался по заснеженным безлюдным улицам седобородый вёрткий старикашка ветер. Он своими иглами-когтями словно вспоров на мне и ватные штаны, и стёганую телогрейку с погонами, перетянутую жёстким широким ремнём, и трёхпалые солдатские рукавицы, начал мерзко трогать моё тело холодными мёртвыми пальцами. Я уж не говорю, как сразу ошпарило ледяным ветром бедное моё лицо, словно кто-то ни за что ни про что влепил мне полдюжины хлёстких пощёчин. Градусов стояло под тридцать, а при таком хиусе[8] вполне можно было окоченеть полностью и насовсем за считанные минуты.

Главное — двигаться, двигаться и двигаться. Тем более, что наше отделение швырнули сразу на крышу уже почти построенной панельной пятиэтажки. Мы начали на верхотуре разбирать опалубку и сбрасывать вниз всякий строительный мусор. Ничего вроде бы сложного — задачка для слабоумных, но ледяной ветер превращал её в каторжное дело.

И самое отвратное заключалось в том, что даже если бы я в сию минуту заканчивал своё земное теплокровное существование и превращался уже в окоченевший труп, я не смел, не имел права спуститься с этой треклятой совершенно мне не нужной жилой коробки и побежать в тепло, к себе домой, к любимой девушке, в конце концов, хотя на тот момент её в моей жизни вовсе не было. Одним словом, я клацал зубами и страшно страдал не столько от самой стужи, сколько оттого, что мёрзну я не по своей воле. Пусть даже командир моего отделения, молчаливый спокойный азербайджанец Мустафаев, мой однопризывник, мне не указ, но имелся ещё освобождённый сержант-бугор большой комплексной бригады стариков из другой роты (частью её и стало наше салабонское отделение), таджик, по дикому взгляду и замашкам которого сразу стало ясно: такому лучше не перечить. Да власть над нами имели и все гражданские начальники — от бригадира вольных строителей, до мастера, прораба и далее по рангу и ранжиру. Нас, молодь, бросили всем этим людям в подчинение, отдали в полную их власть.

Я почему-то был уверен, когда узнал о том, что служить мне предстоит сапёром, в следующем, казавшемся мне очевидным: военные строители возводят военные объекты, какие-нибудь там полигоны, аэродромы, в крайнем случае — мосты (сапёры, если судить по фильмам, в войну всё переправы наводили) или воинские казармы. Потому меня первое время удивляло, что пашем мы вместе с гражданскими, делаем одну и ту же работу (правда, мы чаще самую тяжёлую и в большем объёме, а получаем почему-то раза в два меньше цивильных), лепим обыкновенные жилые дома и школы, хотя и в закрытом городе... Признаться, смысл в этом виделся какой-то однобокий, и иной раз думалось, что всё это весьма напоминает отбывание нами двухгодичного наказания-срока, как пишется в приговорах, на стройках народного хозяйства. А за что срок дали — никто не объяснил.

Вот ведь какая крамола в голову иногда лезет!.. Наконец, когда наступил, казалось, уже предел, и на задубевшем моём лице появились слёзы отчаяния, я решил, плюнув на всё, идти в биндюгу (вагончик) спасаться. Меня ещё удерживало на ветру то, что остальные ребята как-то терпели. Первому сдаваться зазорно.

И тут — о счастье! — бригадир гражданских, бородатый мужичок-боровичок в брезентовой куртке с капюшоном поверх полушубка, крикнул нам добродушно:

— Э-э-э, солдатики, носы уж посинели! Бегите греться, скажете — я разрешил.

Надо ли расписывать, каким резвым подпрыгивающим галопчиком помчались мы по трапам и лестничным маршам вниз, к родимой биндюге, которая ещё утром шибко нам понравилась громадным электрическим козлом — куском асбестовой трубы в раскалённой спирали с ломик толщиной. Все-то косточки у меня, все-то пальцы, щёки, коленки, ступни сладенько заныли, оттаивая в волнах африканского жара.

Но не успели мы толком растелешиться, как в вагончик ввалился тот бешеный сержант-таджик и начал брызгать ядовитой своей слюной, орать на нас и пхать своим щегольским сапогом наши ещё хрустальные не совсем оттаявшие ноги. Даже и заступничество мужичка-бородача нам не помогло — таджик визжал, что наша салабонская бригада дана под его начало, что старики пашут, а эти, дескать, молодые рогом не шевелят, и вообще он нас научит, как надо пахать, любить свободу и уважать дедушек...

Лексикон обычный, всё это придётся слышать потом не раз и от других блатных старослужащих, так что никак мне не удается избежать однообразия в передаче стройбатовской речи, штампов казарменного диалекта. Первые два-три производственных месяца, и без того невероятно трудных, выматывающих, дикий таджик сделал ещё более изнурительными. Это тем более оказалось обидным, что все остальные таджики, скольких потом я ни встречал в стройбате, все были парни смирные, тихие, плохо знающие русский язык, какие-то зачуханные, одним словом — безобидные и даже зачастую, наоборот, обижаемые. В этом же сержанте-басмаче (честное слово, как звать его не помню — до того он мне противен) словно бы сконцентрировались отпущенные на всех таджиков агрессивные начала.