Изменить стиль страницы

Утром старлей Наседкин, как всегда похмельный, брюзгливо поинтересовался:

— Какой это пенёк там в углу подъёма не слышит? Кха!..

Старшина коротко доложил:

— Рядовой Аткнин. Плохо себя чувствует. Я разрешил.

Аткнин отлёживался весь день, поел лишь к вечеру, когда сержант-земляк принёс ему из столовой пайку — хлеб и пару кусков сахара. Лежал он тихо, не стонал, вроде как бы отдыхал. На лице следов воспитания не было. Снова глубокой ночью, часа в два, за ним пришли. Он спустился вниз, пошарил ремень — все ремни поблизости оказались попрятаны. Тихо пошёл. Шагнул через порожек каптёрки и изо всех своих жилистых сил припечатал кулаком первого же попавшего под руку деда. Его опять жестоко пинали по ребрам, животу и ногам. И снова он отлеживался весь день в роте, укрывшись с головой одеялом. Учителя заботливо отводили от него внимание командиров и дежурных.

В третью ночь, уже зная натуру Аткнина, деды встретили его в каптёрке сторожко, отскакивая, и удар отчаянного парня пропал втуне. И били его в этот раз как-то нехотя, вполсилы, можно сказать, недоуменно и растерянно. Уже стало ясно, на чьей стороне виктория...

В следующую ночь за Аткниным не пришли.

Я не знаю дословно, какие слова произносились и во время ночных побоищ и после всех этих событий (Аткнин был предыдущего, майского, призыва и всё это произошло до нас), но суть не в словах, а в результате — я видел, каким безусловным уважением и равенством пользовался у дедовско-дембельской ротной элиты Аткнин, довелось мне не раз и слышать подробности от очевидцев той грандиозной битвы молодого Аткнина за свой личностный суверенитет, так что, думаю, сценарий её я набросал верно.

Мне в одно время удалось как-то ближе сойтись с Аткниным, и я со жгучим нескрываемым интересом всматривался в него, изучал, пытал и выспрашивал: что он чувствовал, о чём думал в те дни и ночи, в те моменты, когда в одиночку бунтовал против дедовской олигархии, как вообще относится к армейским порядкам?..

Но, к разочарованию моему, Аткнин, с его характером, не любил сюсюкать на подобные темы, немногословничал. Его кредо я бы сформулировал так: издевательства может стерпеть только человек мёртвый, пока же он жив, должен бить в морду каждого, кто его оскорбил. В девятнадцатом веке Аткнин, без сомнения, был бы завзятым дуэлянтом.

Скажу по правде, я таким людям завидую. Завидую страстно и с обидой, что, увы, свой характеришко до подобного уровня мне уже не дотянуть никогда, что это — от природы-матушки, от Бога...

А может, всё же не столько от Бога? Может быть, кровь конформиста, вяло текущая в моих жилах, в жилах других тихих сограждан моего поколения — это продукт эпохи? Вероятно, можно сохранить первоначальность натуры, независимость и гордость характера в наше время, только лишь имея в генах близкую память о вольных степных предках (что у большинства русских исчезло за далью веков) и не обременяя свой мозг ложностью участия в жизни системы? Может, всё дело в том, что такие вот Аткнины мало думают (так хочется найти себе оправдание!), мало мыслят и рассуждают?..

Сам я, примеривая на себя ситуацию, вынужден признать, что после мерзкого окрика и ещё более омерзительного пинка Петрова, скорей всего, вероятно и может быть, молча встал и, внутренне и внешне натопорщившись, вышел из сержантской. А потом бы, полыхая где-нибудь в уголке от самоедства, пытался бы себя оправдать: ведь формально эта подхмелённая скотина права — в сержантской комнате рядовому сапёру находиться нельзя без нужды...

Э-э-эх, и чёр-р-рт бы меня побрал!

Ещё одна категория воинов, сумевших избежать в салажестве репрессий, — это блатата. Из таковых особенно выделялся у нас некий Дерзин. Он жил, такое впечатление, по каким-то иным законам и правилам, чем все мы, остальные. Для него не существовало общепринятых правил, рамок, и казалось удивительным, что он вообще попал в армию, вернее — согласился попасть, худо-бедно числился почти год военным строителем, пока не угодил в дисбат. Кстати, говорили, что и до призыва он успел уже оттянуть срок по 206-й, что ли, статье, короче, — за хулиганство.

Не боялся этот тип, вероятно, ничего на свете. Какой там салабон! Какие репрессии! Достаточно сказать, что с первого же месяца службы Дерзин проводил время или в сержантской, или в каптёрке вместе со стариками и дедами и держал себя так, что в общении с ним иные наши ротные старцы вели себя робко и скромно, аки черпаки. И ведь что интересно, не такой уж Дерзин был громила на внешность, бицепсами не выделялся, но проглядывало в его красивом белогвардейском лице с прозрачными серы-ми глазами нечто до того зверское, жестокое, циничное, что редкий человек мог с ним дружески беседовать и улыбаться. Короче, в нём чувствовалась натура убийцы. К тому же про Дерзина ходили невероятные слухи, что он наркоман и гомосек. И, надо сказать, подобные мерзкие слухи вполне ложились на его тёмное обличье.

Чтобы дать какое-то наглядное впечатление об этом существе, расскажу всего один, характерный эпизод, свидетелем которого мне посчастливилось быть.

Однажды поздним осенним вечером, в субботу, когда на улице буянил дождь, и все мы, изнывая от тоски вынужденного заточения в опостылевшей казарме, раздражённые и скучные, шатались из угла в угол, и случился этот неожиданный инцидент. Дверь в канцелярию, сразу у входа в расположение роты, была распахнута. Там беседовали о своих делах комроты капитан Борзенко (за глаза — Жора) и старшина роты прапорщик Уткин (при мне за два года сменились три командира роты и пять старшин, так что свежим именам удивляться не надо). Оба они, а в особенности любитель этого дела прапор, находились по случаю субботы в состоянии лёгкой алкогольной эйфории.

О Борзенко и Уткине я предполагаю поговорить пространнее в своём месте, сейчас же упомяну только, что капитана, брошенного на поднятие дисциплины в 5-й роте из замначштаба полка, мы от салаг до дембелей, откровенно говоря, побаивались или, точнее, опасливо вынуждены были уважать — настоящий деспот, человек крутой. Прапора же, пьянчужку, который и удержался-то в старшинах месяца два, особо не чтили, но всё же подчинялись — прапорщик, старшина, да и по возрасту почти в два раза старше каждого из нас.

Итак, отцы наши сидели в ротной канцелярии, вероятно, клюкали по рюмашке из-под стола и обсуждали жгучую проблему — как же бы это подтянуть им воинскую дисциплину в разболтавшейся 5-й роте? И в это время мимо канцелярских дверей продефилировал главный нарушитель дисциплины Дерзин и, нимало не стесняясь отцов, начинает делать дневальному заказ на пайку: мол, принеси, пацан, с ужина хлеба, рыбы и сахару побольше...

Из канцелярии раздаётся строгий окрик старшины — голос у него имелся:

— Дерзин, иди сюда!

— Некогда, — небрежно бросает Дерзин и продолжает инструктировать дневального: — Рыбы тащи двойную порцию...

— Дерзин! Я приказываю! Иди сюда! — нажимает тоном прапорщик.

Слышится голос капитана Борзенко:

— Кого это ты? — словно он не понимает.

— Да Дерзина, сволоча!

— Дерзин! — командирским басом властно приказывает капитан. — Ну-ка, зайди сюда!

Дерзин, десяток секунд нарочито помедлив, нехотя, вразвалочку опять же, переступает порожек канцелярии... И вдруг Уткин подскакивает к Дерзину и с нелепым «на!» влезает ему кулаком в нос. Дерзин выпрыгивает на лестничную площадку, где сгрудилась уже толпишка любопытных, отнимает руку от носа и демонстрирует заалевшие пальцы.

— Видали? Все видали? Кишка, видал? Будете свидетелями! Всё, хватит!..

Прапорщик Уткин высовывается на арену. Он уже, видно по нему, растерян, жалеет о своей горячности.

— Дерзин, зайди в канцелярию! Зайди!..

Дерзин не обращает на него внимания. Он играет, он в экстазе, он вдохновлён.

— Все поняли? Дневальный, тоже будешь свидетелем! Все будете свидетелями!..

— Я кому го... — начинает было снова прапор, как вдруг — хрясть! — рядовой Дерзин неожиданно бьёт его в пьяное лицо, да сразу второй раз — хлёстко, оглушительно, дерзко.

Старшина опешен, ошеломлён и через мгновение взбешён: его, почти офицера! кадровика! отца роты! посмел!.. У Дерзина, в свою очередь, на губах кровавая пена, он задыхается, толчками отхаркивает вскрики из груди:

— Молодого нашёл? Сволочь! Гад!..

Они бросаются друг на друга, и начинается обыкновенная, какая-то цивильная пошлая потасовка. Толпа онемевает: у многих салажат в глазах недоумение и страх — разве такое возможно? Что же теперь будет?

Старцы роты разгорячены, в азарте: ну и Дерзин! Вот это да! Эх!.. Одни эмоции, междометия. Лишь старший сержант Мерзобеков, командир 3-го взвода (который, кстати, метил на место старшины и вскоре стал им), бросается разнимать дуэлянтов, начинает оттаскивать сумасшедшего Дерзина от отупевшего в драке прапорщика.

Выходит наконец-то из своей резиденции Жора. Он, вероятно, не очень-то желает показываться всей роте в таком расслабленном состоянии, но неуставной шум в его вотчине совершенно неприлично затягивается, раздражает. Командир роты стоит, слегка покачиваясь, и никак, похоже, не нащупает ту точку опоры, которая позволила бы восстановить его непререкаемый командирский статус. Мы, взглядывая на него (Уткин и Дерзин катаются по полу), понимаем, что, может быть, впервые этот человек с тяжёлой квадратной челюстью и глазами гориллы — в растерянности, больше того, осеняет нас догадка, он, капитан Борзенко, боится, что его сейчас просто-напросто не послушаются...

Вот таков Дерзин. В какой-то мере он был уникум, встречались в роте ещё ребята блатные с тёмным прошлым, но до этого уголовника им всем было очень даже далеко. Выдержал Дерзин меньше года. Раза четыре за это время сидел на губе (гарнизонной гауптвахте), а затем схлопотал срок в дисбат: загулял в городе в какой-то компании, закрутился, запьянствовал и не показывался в части неделю — судили как за побег. Думаю, что его уже и на свете белом нет, такие нарывающиеся редко доживают до преклонных, седых, уважаемых лет. Такие уникумы сгорают быстро и нелепо.