Изменить стиль страницы

А впрочем, зачем откладывать на потом, когда я как раз и начал вроде бы разговор об унижениях, чувстве собственного достоинства, моральных извращениях в армии. Тут о таких, как Витька Ханов, самое место и поговорить.

Мы встретились с ним вновь только через полтора года. После учебки Хан попал в другую часть, служил командиром взвода и вот незадолго до нашего дембельского приказа приехал на какой-то слёт в наш гарнизон. Как это и бывает между отвыкшими друг от друга приятелями, забурлила преувеличенная радость встречи, пошли бурные хватания друг друга за руки и театральные хлопанья ладонями по плечам, всякие: «Ну, как ты? — А ты как?..»

Я сразу увидел-почувствовал, что Витька стал не тот, не мальчишка, не простой-простецкий, в чём-то даже скромный и тихий. Речь его теперь звучала громко, командирски, язык носил явный отпечаток солдафонства: прапор (прапорщик), дежурный по хате (дежурный по роте), ганс (патрульный), как чкну в шар (ударю в лицо), чухнарь (заезженный, забитый сапёр), курить мочи (дай закурить), чурка (нацмен) и прочие перлы нашего стройбатовского лексикона изливались из его горла, как матерщина, легко, натурально, привычно.

Вскоре мы достали бутылёк керосину, вкеросинили по сто да потом по сто пятьдесят, закусив конфетами, и когда прозрачная, но ощутимая стенка отвычки между нами растаяла, Витька Хан распахнул пошире ворот пэша, снял ремень напрочь (мы устроились в штабе части в моей комнатушке радиогазеты), и зажурчал, забулькал его вдохновенный рассказ о ратной своей службе. Так сказать, боец вспоминает минувшие дни ...

Но уже через полчаса слушать Хана стало тоскливо и скучно. Всё, чем была заполнена его армейская жизнь, умещалось в простую фабульную схему: кэ-э-эк чкну в шар!

— Приканаю с самоволки в хату, — заливался подхмелевший Хан, — а салаги оборзели — спят. Па-а-адъём! — кричу. Без разрешения дедушки дрыхнете? Выстраиваю чухнарей: стоять! Стоя-а-ать! По стойке смирно! Иду вдоль строя и каждого второго кэ-э-эк чкну в шар! С копыт!..

Глаза Хана блестели, он смачно щёлкал туго сжатым правым кулаком о свою левую ладонь и самодовольно всхохатывал, брызгая слюной. Повторяю, и в мирной жизни я Витьку знал плоховато, издали, но всё же представление в целом о нём имел, да и первые дни в армии дали возможность вроде бы вполне убедиться, что парень он неплохой, не блатной и вот — на тебе!

Но сильно я не удивился этому перерождению или, скорей сказать, вырождению характера человека в такие короткие сроки. За месяцы службы подобные перерождения-вырождения понаблюдать пришлось самолично. Хан мог и не рассказывать (да он и не рассказывал почти), как в ранней юности , в салажестве он хлебнул с лихвою от стариков и дедов, поунижался всласть, ну и потом, накопив в себе постыдный груз этих собственных унижений, посчитал себя вправе, перевернув накопленный опыт, передавать его салагам следующих поколений. Не всем, само собой, а тем, кто послабже в коленках. Такие, как Хан, обыкновенно очень тонко чувствуют, кого можно чкнуть в шар, а кого нет: первые полгода в армии все — салаги по призыву, но не по характеру.

Правда, надо сказать, что стариков вроде Хана, которые испытывают душевный оргазм, издеваясь над молодыми, которые вменяют себе как бы в обязанность, как они это называют, учить салабонов жизни и для этого не жалеют ни сил, ни времени, таких истовых старослужащих, дедов по убеждению в армии встречается не так уж много, но каждый из них успевает за те несколько месяцев, что носит звание старика, изъездить пару-тройку слабохарактерных молодых ребятишек, сломать их, довести до полной деградации и даже до отчаянного поступка вплоть до побега, покушения на самоубийство или, что ещё, может быть, несравненно хуже и гаже, успевает превратить их в циничных подонков вроде себя.

Я не мог воочию наблюдать, как проходил все стадии от угнетаемого до угнетателя Витька Ханов, мой земляк, землячок мой, который другом мне не был и теперь, вероятно, не станет уже никогда, но представить себе могу это очень даже легко и в образах, в картинках. Потому что и в нашей роте трое-четверо вояк подобную карьеру проделали за два года солдатской судьбы.

Один из них — вёрткий хлипкий парень со слюнявым ртом и широко посаженными глазами гнойного цвета по фамилии Зыбкин и по прозвищу (кликухе) Кишка.

Запомнился он многим из нас ещё с первых, даже, лучше сказать, предпервых дней, с дороги. Тогда, в вагоне, где-то на третьи сутки пути сей Зыбкин, обессилевший от длительной пьянки, показного куражу и валяясь в полусне-полу-бреду на верхней боковой полке, вдруг сотворил обильные осадки прямо на играющих внизу картёжников. Его тогда не сильно наказали за свинячество, лишь посмеялись брезгливо, понасмешничали, заставили тереть и подтирать сухо-насухо свою вонючую мочу, но все, кто ехал с ним в вагоне, все запомнили, конечно же, сей позорный казус с Кишкой и вследствие этого очень да же сильно удивлялись метаморфозе, приключившейся с ним к концу службы.

Начал Зыбкин служить-прислуживать сразу, ещё когда нам обкарнывали остатки шевелюр в солдатском клубе. В тот момент, как я уже упоминал, в окна с маниакальным интересом заглядывали старожилы гарнизона, и некоторые из них с весьма небескорыстным интересом. Один, широкоскулый азиат с раскосыми и жадными очами, особливо был нетерпелив, всё ёрзал, манил пальцем, чего-то просил, требовал. Помню, подошёл и я: в чём дело?

— Деньги давай! Давай деньги — всё равно отберут!.. — настойчиво частил узкоглазый.

Я лишь пожал плечами — бред какой-то! — и отошёл. Так вот, единственный, кто поддался тогда на удочку, оказался Зыбкин. Стоило ему уяснить, чего от него требуется, он вдруг даже торопливо, суетясь, начал выковыривать деньги из кармана, подчёркнуто заговорщицки оглядываясь, мол, незаметно надо операцию прокрутить, помешают, не дай Бог, принялся форточку отколупывать (через дверь нельзя — охрана), протянул дань предприимчивому наглецу, рублей десять, а то и пятнадцать — несколько зелёненьких и жёлтеньких, при этом лопоча: мол, Зыбкин моя фамилия, мол, я из Харькова, мол, от всей души делюсь, мол, для нового товарища совсем ни капельки не жалко...

Среди нас оказались индивиды, сумевшие сразу же войти в дружбу с каким-нибудь дедом или даже с несколькими старослужащими, как правило, с земляками, и такая дружба в какой-то мере спасала их от самых унизительных сторон салажества, по крайней мере — от откровенных издевательств. Зыбкин же, такая порода, даже близко познакомившись и сойдясь с двумя-тремя старцами, в том числе и с тем азиатом-вымогателем по фамилии Турусунов, оказавшимся потом в нашей роте, покровительства у них не заслужил, а, наоборот, больше и длительнее всех остальных поддавшихся молодых претерпевал солёные моменты добровольного и принудительного холуйства.

Бог мой, до каких же подлых пределов лакейства способна дойти на первом году армейской службы трусливая, слабохарактерная натура вроде Зыбкина. Подобное бывает разве что, как рассказывают, в среде зэков, что вполне вероятно и естественно.

Мало того, что Кишка чистил какому-нибудь деду, чаще всего тому азиату Турусунову, сапоги, подшивал подворотнички, стирал хабэ, приносил утром пайку из столовой прямо в постель («Гляди, Кишка, шевели рогом! Меньше десяти кусков сахару притащишь — убью!»), бегал за папиросами в гарнизонный магазин, застилал постель — одним словом, справлял должность денщика, но его ещё и заставляли играть мерзкую роль шута и развлекалы. Он обязан был рассказывать на сон грядущий сказки Турусунову, по желанию стариков Зыбкин отплясывал в умывальной комнате вприсядку или стоял в проходе между койками на руках, громко кукарекая. В конце концов его для потехи начали подтравливать на своих однопризывников, посмирнее, а затем и на ребят следующего после нашего поколения.

И вот к полутора годам воинского стажа Кишка из трясущегося подонка, по первому требованию безропотно затирающего в умывальнике блевотину обрыгавшегося пьяного деда, превратился в такого липучего, наглого, злобного и изощрённого угнетателя молодёжи, что мы просто диву давались. Приходилось Кишку даже время от времени урезонивать. Но он настолько преобразился, настолько сросся с новой своей шкурой, что порой огрызался на нас:

— Чё мешаете? Молодых не учить — вконец оборзеют, рогом перестанут шевелить... Нас-то учили!..

Между прочим, однажды, под дембель, я написал рассказ «Новенький», где одного из героев по фамилии Гандобин списал, можно сказать, с Зыбкина.

Вот этот рассказ.

НОВЕНЬКИЙ

В ротной каптёрке — жара.

От шинелей, парадок, сапог, сменных портянок и прочего солдатского добра, разложенного, развешанного и просто брошенного по углам — духота. Под потолком пылает лампа. Давно пора бы развиднеться, но зимние сугробистые тучи висят сразу за окном, и день никак не может заглянуть в заиндевевшее стекло.

Декабрь.

Дежурный по штабу уходит, а старшина 5-й роты Федоренко, дремотно щуря заплывшие жиром глаза, с минуту рассматривает новенького и скептически поджимает мясистые, словно у породистой деревенской девки, губы. Во взгляде его можно прочитать недовольство — то ли преждевременной побудкой, то ли внешним видом «пополнения».

Да и то! Новенький совсем не производит впечатления гренадера. Смотрится он малорослым, щупленьким — хилым. Шинель не по росту свисает с его пацаньих плеч, поношенная шапчонка накрывает всю стриженую голову и пригибает книзу уши. Глаза новенький имеет большие, голубые — девчоночьи. Вдобавок он, то и дело шмыгая курносым носом-пуговкой, каждый раз проводит по нему шершавым рукавом шинели и периодически поддёргивает под мышку скатанную в свёрток парадку. И это, называется, он по стойке «смирно» стоит!