Изменить стиль страницы

Впрочем, куда это я опять?

Нас действительно на свободу больше уже не отпустили...

Врезалось в память странное ощущение, когда вели нас на вокзал — ощущение отстранённости от всех других людей в городе. Как ни дико это звучит, но сама собою напрашивалась ассоциация с военнопленными. Мы шли колонной, похожей на толпу, естественно, не в ногу, одетые разве что не в лохмотья, со старыми рюкзачками, ободранными чемоданчиками, а некоторые даже с какими-то допотопными вещмешками, в сопровождении сержантов и офицеров, шли по проезжей части улицы, и прохожие, скапливаясь на тротуарах, рассматривали нас.

Правда, сопоставлению с пленными мешало наше поведение — угрюмости и усталости в целом не было и в помине: шагали бодро, возбуждённо, некоторые пытались затянуть удалую походную песню. Ещё помню, как жадно вглядывался я в лица глазеющих на нас людей, как страстно хотелось напоследок увидеть хотя бы одно родное, знакомое лицо, махнуть на прощание хоть одному человеку рукой, крикнуть: «До свидания!..»

Увы!

Трое суток в поезде запомнились смутно. Всю дорогу пили. Многие умудрились припасти горючего ещё в городе, а когда водка кончилась, то свои торговые услуги предложили доброхотные проводницы. Предприимчивые тётки, возившие новобранцев, видимо, не впервой, загрузили служебное купе ящиками с «Московской» и за время пути ободрали нас как липок, отпуская белоголовую по двойной, а под конец даже и по тройной цене. Нас грабили (бутылка водки — за восемь рублей!), а мы за грабёж искренне и от всей души благодарили. Словно жили последний день на белом свете. Это чисто русское: «Э-э-э, однова-а-а живём!» — служило нам как бы оправданием. Да, совсем чуть было не забыл: всё же одно сильнейшее впечатление врезалось в память — Байкал. Я тотчас вытащил свою записную книжку, заведённую мною пару лет назад в подражание писателям, и попробовал набросать на одной-двух страничках картинку. Вот что вышло тогда из-под моего по-детски ещё робкого пера.

БАЙКАЛ

Кто-то вскрикнул:

— Байкал!

И эхом разнеслось по вагону:

— Байкал... Байкал... Байкал!

Все прилипли к вагонным стёклам. Меж пологими горами, за поворотом блеснуло серебро водной массы. Как бы всасывая в себя окружающее пространство, всё ширилось, представляло во всём своём величии знаменитое море-озеро. Послышались возгласы людей, впервые увидевших Байкал:

— Вот это да! .. Действительно, громадина! .. Неужели он не замерзает совсем?..

И правда, хотя ноябрь уж приблизился к концу, необозримая громада Байкала, окаймлённая спереди узкой полоской льда, металась и бушевала, словно гигантская рыба в тесном садке. Не верилось, что такую силищу способен обуздать мороз.

Несколько часов, что поезд мчался вдоль линии прибоя, мы все не отходили от окон — большое всегда поражает...[4]

Привезли нас в странный город, издали, из окна вагона похожий на архитектурный макет. Не было пригородов, не виднелось ни единого домишки: сразу, с голой степи начинались современные кварталы многоэтажных домов. Деревьев — ни единого. Ветер, как впоследствии оказалось — постоянный обитатель Энска[5], с завыванием гнал позёмку меж бетонных коробок...

Тоска!

Кстати, меня всегда как-то угнетают, тревожат душу города, где начисто нет старины. Пришлось однажды, уже после армии, побывать мне в знаменитом Комсомольске-на-Амуре. Я долго не мог осознать, что так раздражает, беспокоит меня в облике города-легенды, а потом вдруг понял — нет истории. Самое старое здание в Комсомольске — обыкновенная четырёхэтажная коробка. Мне жаль особенно детей, вырастающих в таких безликих поселениях — многие из них рискуют вырасти равнодушными к красоте архитектуры, к памятникам Отечества людьми...

В самом центре этого ещё только рождающегося города Энска находился военный гарнизон — несколько панельных пятиэтажек, окружённых глухой двухметровой бетонной стеной с остриями железных прутьев поверху. Металлические створы ворот с грохотом разъехались, и мы, уставшие смертельно от дороги и затяжного загула, даже с какой-то нетерпеливой бодростью вступили на территорию новой жизни.

Представляю, как тяжело и даже страшно было бы входить в эту новую жизнь одному и как легко это сделалось толпой. Так и читалось на наших лицах: «Сейчас посмотрим! Пусть только попробуют!..» Кто попробует? Что попробует? Объяснить невозможно, но каждый из нас наслушался ещё на гражданке много чего интересного о всяких неприятностях и неожиданностях, подстерегающих в армии новобранцев с первых же шагов...

Короче, мы вступили на территорию новой жизни. Было утро. Двенадцатый час по-местному. Солдат в гарнизоне находилось не так уж много. Человек двадцать встретили нас и наперебой, издали (подходить вплотную им не разрешалось) кричали:

— Откуда, молодёжь?

— Тамбовские есть?

— Ребята, кто из Абакана?..

Земляки отыскивались. Надо было видеть, каким восторженно-наивным счастьем вспыхивали лица при этих нечаянных встречах, особенно у тех, кто обнаруживал не просто земляков, а даже знакомых и приятелей. Нам с Витькой в этом плане повезло: нас сразу заметил наш односельчанин и Витькин близкий сосед Генка Мордвинов, призванный на полгода раньше нас. Откуда взялся тот неподдельный энтузиазм, который вытолкнул из моей груди радостный вопль: «Ге-е-ена!» — и заставил меня вздёргиваться на цыпочки, дабы он меня лучше увидел? Да и он, такой чужой солдатской формой и такой вдруг близкий знакомым домашним лицом, столь бурно обрадовался нашему явлению, что прорвался сквозь конвой и кинулся со мной и Ханом обниматься. Чуть, ей-Богу, до слёз дело не дошло!

Меж тем нас стронули с места и повели в солдатский клуб. В его фойе против двух больших зеркал стояли стулья, и около них дожидались своего часа два доморощенных Фигаро в погонах с блестящими механическими машинками наизготовку. Ну и потешились же они со своими тупыми стригальными аппаратами над пижонами, сохранившими ценой больших затрат нервов чубчики до последней минуты. В том числе и надо мной...

К слову, об этом самом пижонстве.

Не знаю кому как, а мне оно чуть было не вышло боком. Здесь необходимо вернуться чуть назад, в прошлое. За тот сравнительно короткий период, когда я начал провожать в армию своих старших друзей-приятелей и до собственных проводин, в нашем районе сменились один за другим три военных комиссара.

Первый, подполковник Брюханенко Серафим Афанасьевич, держался на этой уважаемой должности поразительно долго, лет восемь-десять. Многие на это удивлялись, ибо товарищ Брюханенко должность свою уважаемую отнюдь почему-то не уважал. Он увлекался таким широко распространённым мужским хобби, как раскрашивание собственного носа в яркие оттенки помидорного и баклажанного цветов с помощью спиртовых красителей. Более того, товарищ подполковник не чужд был и невинных взяточек, правда, не борзыми щенками, в отличие от известного литературного героя, а опять же в виде угощения огненной водой. Редко кто из солдат-отпускников не продлевал свой отпуск на пять, а то и десять суток в зависимости от степени знакомства Брюханенко с родителями воина и количества поднесённого с их стороны.

Серафим Афанасьевич совсем не стеснялся своей слабости и удивительно как не боялся за свою репутацию и общественное положение. Ему доводилось выступать публично, например, на митинге 9-го Мая, явно подшофе, когда даже мы, мальчишки, замечали его качающе-заплетающееся состояние духа и тела, но вот — поди ж ты! — всё сходило ему с рук. Как? Почему? Говорю откровенно, не знаю. Тогда не удивлялся, а потом, когда Брюханенко тихо-мирно проводили на пенсию (или — в отставку?), и он укатил на родную Украину, было уже не до него. Бог с ним!

Разумеется, этот военком особо не придирался к допризывникам и призывникам: всю военкоматскую работу лопатили лейтенант и старшина.

На место питуха хохла пришёл майор, фамилию, а тем более имя-отчество которого я не запомнил. Дело в том, что прослужил он у нас (интересно, служат райвоенкомы или работают?) меньше полугода. Случилось же вот что. Справлялось всенародно какое-то торжество в районном Доме культуры, скорей всего — День Советской Армии и Военно-Морского Флота, потому что доклад вышел читать новый комиссар. Был он невысок, худ, говорил тихо, и, само собой, о нём начали забывать в зале после первых же двух страниц праздничного доклада. Кто в дрёму погрузился, кто в разговоры-пересуды пустился.

Вдруг, батюшки! Докладчик наш зашатался, захватался тонкими пальцами за края трибуны, а потом тихо прилёг рядом с нею на полу. Многие, помня о Брюханенко (хотя тот до подобного уж не доходил), поторопились сконфузиться, смешки пустить, но из президиума подскочили к военкому люди, раздались крики: «Врача! “Скорую”!..» Тогда только поняли — человек принародно кончается.

Майор, к счастью, не умер, но после инфаркта, уже, как выяснилось, второго, тоже отправился на заслуженный отдых.

Таким образом, естественным было ожидать, что нам пришлют на место военного комиссара опять или пьяницу, или больного. Кто ж направит на чиновничью работу (а именно такой представляется, да, видимо, и на самом деле таковой является должность райвоенкома) хорошего, дельного и нужного в армии кадрового офицера?..

И приехал майор Соплов.

Видом он походил на борца: короткий ёжик на голове, вытесанное топором лицо, отсутствие шеи, плечи шириной со шкаф и ноги-тумбы — всё подавляло силой и мощью. С подобными людьми даже тихо спорить не хочется, не то что становиться им поперёк пути и пытаться с ними скандалить. Но, странное дело, чем несомненнее какой-нибудь человек превосходит меня физически, умственно или нравственно, тем неудержимее тянет меня скорчить такому человеку рожу.