- Хей, хей, - воскликнул я. – А вы, коллега, здесь не сосали!

Ответом мне был только грозный блеск черных глаз.

Шокированный, я занялся правой грудью, и так вот мы оба кормились, лупая один на другого и выслеживая, кто же из нас будет более быстрым. И вот тут мой соперник захлебнулся, отрыгнул, молоко вылилось у него изо рта. И он пустил сосок. Я признал себя победителем. Потому я непочтительно отстал от кормилицы и спросил:

- Ты кто, придурок?

- Лодовико. Только ты, хам, обязан обращаться ко мне "ваше графское высочество"!

Так я завязал знакомство с графом Лодовико Мальфикано, ставшим впоследствии моим защитником, благодетелем и виновником моей окончательной гибели. Кто знает, быть может, подсознательно он никогда не согласился со своим проигрышем в молочной гонке.

Но однажды случилось со мной гораздо худшее приключение. Дело в том, что, возвращаясь из дворца, Хендрийке застряла на рынке, заметив новую коллекцию кружев из ее родимого Брабанта. Они увлекли ее до такой степени, что она и не заметила, как я пропал. Но когда увидала, добрая женщина чуть с ума не сошла от тревоги, трижды обежала весь рынок, позвала городскую стражу и, в конце концов, потеряла сознание. Сам я толком и не помню, что же со мной происходило. То, что вспоминаю, мне кажется последствием некоего сна. А может это и вправду был кошмарный сон. Подвал, какие-то горящие факелы, странные, опьяняющие запахи; кадка, заполненная густой зеленой жидкостью, фигуры, чьи лица были закрыты капюшонами, и высящаяся над ними женщина, которая, развернув меня из пеленок, заявила:

- Это он, у него шесть пальцев и родинка.

По собравшимся пошел шорох.

- Он тебе предназначен, он тебе предназначен…

Великанша подняла нож. Я же вопил как резаный. Типы в капюшонах протянули над кадкой голые руки. Женщина делала на них надрезы, и капли крови стекали в жидкость. После этого, подняв меня вверх за ногу, женщина трижды погрузила мое тело в парящей жиже. Я орал, плевался, и наконец потерял сознание.

Один из городских стражей обнаружил меня, когда я выполз из мрачного канала: грязный, перепуганный, зато живой…

Не знаю, стал ли причиной этот вот ритуал, молоко голландки-рекордсменки или же особенный климат Розеттины позднего Возрождения, но рос я слишком даже быстро как для сироты. Меня не сломила зараза, что на переломе столетий опустошила провинцию. И громадный пожар, что годом позднее посетил город, по счастливому распоряжению судьбы пощадил дом в Мавританском закоулке. Помню наше паническое бегство, вопли тетки Джованнины, пробивающие нам дорогу в обезумевшей толпе лучше, чем какой-нибудь бердыш.

После того, вцепившись ручонками в сутану дона Браккони, я глядел на город, укутанный в золотисто-черных клубах дыма и огня.

- Глядишь, Фреддино?

- Гля… гляжу, отче-отче.

В то время я переживал период усиленного заикания, хотя оборот "отче-отче" в отношении человека, который наверняка был мне двойным отцом, можно посчитать вполне обоснованным.

- Тогда гляди внимательнее, именно так будет выглядеть преисподняя!

Я глядел, запомнил. И когда спустя четверть века мне пришлось писать фрески в капелле Мудрости божией, это видение я передал, как только мог лучше. Безграничное отчаяние осужденных на вечные муки, недоверие, что нет уже ни обратного пути, ни бегства; зависть по отношению к тем, что подняли головы, отчаяние по причине собственной непредусмотрительности. Позднее, когда работа уже была завершена, я любил вмешиваться в толпу верующих, посещавших капеллу, слушать их откровения, произносимые приглушенным голосом; следить за их суеверными, переполненными откровенным покаянием жестами. Для усиления эффекта преисподней, специально оплаченный мною сторож каждое утро перед открытием сжигал немного серы. Это стимулировало воображение, так что не удивительно, что среди потрясенных грешников на каждом шагу я мог услышать и плач, и зубовный скрежет.

Как я уже упоминал, рос я быстро, словно полевой сорняк, черпая знания отовсюду, но без склада и лада. Лишенный контакта с иными детьми ("А не связывайся с босяками, а то еще чесотку заработаешь!", - нудила тетка), в четыре года я научился читать. Когда мне исполнилось девять, я уже прочел всю отцовскую библиотеку, по тем временам весьма обширную, поскольку насчитывающую двести сорок три тома.

Эти книги нельзя было назвать полностью систематизированным собранием, труд Витрувия об архитектуре соседствовал с руководством "О всесторонних пользах от пиявок", а трактат святого Августина "О добродетели" какой-то глупец-переплетчик свел под одной обложкой с распутными "Житиями куртизанок" Аретино. (Сегодня мне кажется, что он попросту расположил авторов по алфавиту). Правда, в этом была и своя хорошая сторона: Когда, будучи живым и непослушным ребенком, я творил требующую наказания каверзу, к примеру, сам выедал теткино варенье, отец Филиппо спрашивал: "Что хочешь почитать ради покаяния?", я неизменно выбирал "О добродетели".

- Даст бог, священником вырастет, - хвалил меня иезуит.

Жемчужиной коллекции была созданная в темные века "Антология всеобщей литературы", in folio, переписываемая, похоже, безграмотными монахами, совершенно не понимающими, что они вообще переписывают. Потому там сплошняком присутствовали курьезные произведения: греческую литературу представляли "Илиада" и "Обсессия" некоего Гемара плюс кулинарная книга "Жизни сваренных мужей"; римскую – "Медный мор и позы" Ови Д. Ия; франкскую – "Плесень от Роланда"; британскую – пособие по разведению грибов "Рыжики круглого стола", ну а славянскую – "Про Крака, драку и королевну в ванне"[1].

Дополняли мое образование беседы в потемках (тетка из врожденной скупости и страха перед пожаром запрещала использовать дома любые источники освещения) с капитаном Массимо, заядлым болтуном и в чем-то полиглотом. Если, описывая свои странствования, добирался он, к примеру, к путешествию в регионы Счастливой Аравии, то далее свой рассказ он мог вести по-арабски. Благодаря чему, не успел кто-либо и заметить, я тоже освоил все эти языки. У меня еще и усы не проклюнулись – а я уже владел (понятное дело, в маринистическо-эротической сфере) и арабским, и греческим, и французским, и каталонским языками, еще я мог ругаться по-берберски и считать по-еврейски Наблюдая за людьми моря, может сложиться впечатление, что это простые люди, словно судовая швабра. Но вот безногий капитан, с душой сложной, словно астролябия, был истинным художником, и если бы нужно было выискивать в нем какие-то недостатки, то нашелся бы только один – он терпеть не мог воды.

Зато невозможно было отказать Массимо в необычайной способности к сопереживанию его рассказов. Когда он описывал плавание по бурным водам Бискайского Залива во время шторма, он делал это настолько пластично, что слушатели начинали страдать морской болезнью. Как-то раз он забавлял нас рассказом о плавании вокруг Африки, он говорил о страшной жаре, о малярии и о страданиях экипажа, умирающего от цинги.

- Спасения нет ниоткуда, солнце в зените, суши ни клочка, вокруг акулы, а у нас десны исходят гноем… - снизил он голос.

И туи в напряженной тишине раздалось бряцание. Это у преподобного Филиппо выпал золотой зуб.

Легко понять, почему в возрасте одиннадцати лет я хотел стать моряком. Открывать новые земли, заполнять белые пятна на картах, преследовать морских чудищ и знакомиться со вкусами шоколадных женщин. Хотя тогда, ясен перец, я еще не имел понятия, в чем эти вкусы должны были заключаться. Другое дело, что в те щенячьи годы я трижды в день мог менять решение, кем желаю стать – утром я вполне был уверен, что хочу быть священником, как дон Филиппо; в полдень - медиком, это уже по желанию тетки, которая мечтала, чтобы кто-то надлежащим образом занимался ее здоровьем на старость, а под вечер – моряком, как Массимо.

Тем временем судьба постучала в наш дом и в мое воображение с совершенно неожиданной стороны. А в роли Ананке – мой богини рока – должен был выступить Маркус ван Тарн, кузен моей голландской кормилицы.

2. Широкая палитра возможностей

На время карнавала у всех в Розеттине крыша съезжала. Почтенные в течение целого года обыватели вели себя словно ососки поросячьи, а весь город, казалось, забывал, что век безумств уже прошел, и что настала дисциплинированная эпоха контрреформации. Словно спущенные с цепи собаки или дорвавшиеся до меда медведи, целую неделю горожане предавались истинному безумию, чтобы затем вернуться к сдержанной будничности. Несмотря на зимние холода, город охватывала горячка, фронтоны дворцов вдоль головного Корсо и на площади над Изумрудной Лагуной покрывались волнами драгоценных тканей, галеры выстилались парчой; отовсюду доносились звуки музыки, а улицы заполнялись толпой переодетых типов. Несмотря на то, что, по словам святого Мерилле: "Люди богатые развлекаются, когда хотят, а бедные – когда их к этому принуждают", во время festa carnevale чрезвычайно демократическим образом плебс смешивался с патрициатом, атаманы разбойничьих шаек, переодевшись в восточных принцев, соблазняли представительниц старой аристократии, неоднократно переодетых монашками. Общаясь с масками Коломбины, Пульчинелло, Арлекино или Панталоне, ты никогда не мог знать, то ли ты лично разговариваешь с послом какого-нибудь королевского двора, то ли с кем-то из еще бодрящихся пиратов, то ли с отпущенным на вольные хлеба подмастерьем-текстильщиком.

Когда же наступала кульминация карнавала, безумие достигало хмурого неба. На городских стенах зажигали факелы; барки, гондолы и мосты сияли сотнями светильников; люди пили, танцевали и пели, словно всему миру осталось, самое большее, недели три существования…