Изменить стиль страницы

Выпучив глаза, не в силах ничего сообразить, Муха удерживала махину на весу еще секунд пять. Привыкла, что на нее надеются и подводить нельзя. В животе у нее что-то вздрогнуло, и колени подогнулись от пронзительной боли. Она упала лицом на диванный валик, роняя диван с развалившейся на нем и хохочущей Светкой на пустой носок своего просторного сапога.

Светка дала Мухе нашатыря понюхать. Отвела в маленькую комнатенку с узким оконцем. Раздела, уложила бережно на кровать с двумя подушками.

– Так-то проще, по-нашенски, без ножа, – приговаривала она уютным удовлетворенным говорком. – Теперь опростаешься враз, двустволка малолетняя. Отдохнешь недельку, пошамаешь офицерский паек. Повезло тебе, что живот слабый, детский еще. Из меня-то уж, верно, и палкой не выколотишь, да вот что-то не везет, второй уж год. Давно бы дома была, в Твери… А ты чего ж не использовала положение свое? Не надоело, значит, за родину сражаться по ночам? Ладно, твое дело. Красивый хоть был-то? Жениться обещал?

Муха кивнула, заплакала.

– Выпей-ка вот спиртику. – Светка сунула Мухе мензурку, подержала ее под голову. – Слушай внимательно. Сейчас ты начнешь немножко помирать. Выкидыш будет – все как положено. Дивану спасибо скажи, в пояс поклонись. Даст Бог, и в госпиталь вести тебя не придется, – она поплевала через плечо, – сама опростаешься начисто. Под кроватью горшок. Но очень уж не терпи, сразу меня зови, если что. Хотя ничего и не должно быть такого, срок ведь маленький. Соски-то у тебя мокнут, течет молоко?

– Течет, – Муха всхлипнула. – Сладенькое…

– Допрыгалась, дура! Ладно, сейчас еще таз тебе принесу…

Муха закрыла глаза. Представила, как маленький в животе у нее цепляется ручками, а удержаться не может. Всплыл в памяти сон с Лукичом-Марксом, но тут же сам собой и закатился за темный край неизвестности, одно только слово и успело выкрикнуться на всю ее пустую от страха голову: ИСКУПИТЕЛЬ!… КУПИТЕЛЬ!… ГУБИТЕЛЬ!… ОБИДЕЛ, ОБИДЕЛ!… И тишина…

Разбудила ее фельдшерица только на следующее утро. Горшками пустыми под койкой загремела, зазвякала.

– Выкидыш где?! – закричала страшно.

Муха проверила и засмеялась. Как будто в положенный срок, раз в месяц, – капелька алая, одна всего, – и все. В животе разливалось приятное тепло, тело было легким, выспавшимся, здоровым.

– Издеваешься, сучка?! – Светка руки в бока уставила. – Симулянтка! Дизертировать хотела – а сама-то пустая всклень!

– Я-то при чем? – Муха плечами пожала, откинулась на подушку, вздохнула освобожденно.

– Ты ж беременная была! Я же видела сама: зеленая вся, и тошнота, и молоко…

– Была, – Муха улыбнулась виновато. – Вся рота знала. Даже весь полк. За версту обходили, как чумную.

– Так где ж он? Я тебя спрашиваю!

– А может, его и не было?

И Муха запела:

– «Не спи, вставай, кудрявая! В цехах звеня…»

– Но ведь было! Было же! – Светка присела на край койки. Задумалась. – Постой-ка, подруга. Может, ложная беременность? В учебнике я читала – бывает такое. Называется – болезнь датской королевы. Была такая одна королева в Дании, бесплодная, очень ребеночка хотела. Ну и вздулся у дуры живот, пустой причем…

– Я не хотела, честно! – Муха даже обиделась. – Наоборот – боялась. Хуже смерти боялась!

– Какая разница теперь-то уж!

Светка откинула с Мухи одеяло, помяла ее белый мягкий живот. Потрогала соски, уже не вздутые, как вчера, а маленькие, девичьи.

– Доброе утро, Маркс Лукич! – Муха про себя пробормотала.

– В рубашке ты родилась, подруга! – Светка закутала Муху, подоткнула одеяло. – Спи дальше, отдыхай. А проснешься – о жизни своей подумай. Удирать тебе надо с фронта – без задних ног. Пока цела. Боженька дважды не милует. Он ведь все твои художества сверху наблюдает, как смерш…

– Нету никакого бога, – сказала Муха и отвернулась. – Я давно знаю. Уже почти полтора года, как знаю…

– Откуда ты знаешь, дура? Этого знать нельзя! – Светка перекрестилась и оглянулась на закрытую дверь.

– Можно! – сказала Муха.

И громко чихнула. Как будто снова, как в сорок первом, в июле, лезла ей в нос и в горло голубая глиняная пыль.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В которой Дэус консерват омниа.

Днем и ночью через деревню Кондрюшино, сквозь голубую глиняную пыль, протекали стада.

Охмелевшими головами качали в такт нетвердым шагам всегда выдержанные, чопорные матроны симментальские дальнего ударного колхоза имени Сталина (бывшее имение графа Мещерского). Неделю назад они подминали тугим выменем высокую медуницу заливных лугов, теперь же были смертельно тощи, как знамение фараонова сна о семи годах голода.

Понуро плелись буренки пегие, карие – костромские: колхоз «Наш путь».

Поспевали за костромскими коровушки голландские, нежные – «Пятнадцать лет Октября». Их томных бабушек и строгого прадеда выписал некогда с польдеров, где разгуливал, вдохновляясь, Рубенс, рачительный тверской помещик Цицианов-Топильский.

Лениво тянулись кругломордые ушастые бычки – ферма колхоза «Красный май». Хмурые погонщики подталкивали сосунков кнутовищами.

Норовили выбежать на обочину, пощипать траву овцы облачно-кучевые, кудлатые. Мудробородые надменные козы пронизывали ледяным взглядом жалкую суету бегства. Горизонтальные козьи серебряные зрачки застывали, как у дневной совы. Бывшая коммуна «Гигант», ныне колхоз «Колос».

И бараны, с удрученными лицами, желающими сна, в локонах завитых рогов, – тоже из «Красного мая», наверное.

Перекатывался, громыхал и звякал под копытами смятый цинковый подойник. Из него еще сочился тонкий ручеек молока. Молоко не впитывалось в утоптанную глину, лежало лепешками, как пролитые белила, синее по краям.

Ковыляли пешком и тряслись на телегах беженцы. Из Демянска-городка. Из дальних деревень Валдайского края.

Сухое скрипучее мыканье непоеных коров. Лица людей молчащих, поглощенных ходьбой, дорогой, пылью, как потоком взбаламученной реки. Рыдающее ржанье испуганного жеребца. Редкий хлесткий выстрел кнута – мало погонщиков, очень мало.

Стада. Стада. Стада.

Их угоняли в тыл, на восток. По новгородскому тракту.

А грязные, одичалые закаты докатывали до Большой Медведицы. С утробным клокотаньем ворочались в небе до рассвета. Взмахивали зарницами.

Сжималась, съеживалась земля. Запад наворачивался на круглый восток, кроя холмы Валдая сизой неживой хмарью пожарищ, прогоняя с пастбищ скотину, подминая крестьянскую жизнь. Покрывала землю война ветхой нестираной скатертью скоромной гулянки. Стелила постель для невесты мертвой…

Весной сорок первого года врачи у Мухи определили малокровие, анемию, авитаминоз, а также туберкулез – под вопросом. Родители посовещались с учителями и отправили бледненькую восьмиклассницу к бабушке, на Валдай, в деревню Кондрюшино, – молоко парное пить. В деревне была хорошая десятилетка. Папа приезжал на «эмке» раз в месяц, в штатском костюме, привозил конфет и пирожных, а для бабушки Александры – халву, она любительница.

Двадцать третьего июня почтальон дядя Влас принес телеграмму: «Не волнуйтесь зпт скоро будем зпт ждите письма».

Письмо пришло через три недели. Но не от родителей, а от тети Клавы, с которой отец и мать работали на одном военном заводе. Она писала, что Мухе лучше остаться в деревне, поскольку ее родителей как кадровых специалистов руководство направило в другой город, в командировку, причем, наверное, надолго. Они, мол, сами оттуда напишут, а пока приказывают Мухе слушаться бабушку и не бояться: немцев прогонят дней через двенадцать– четырнадцать.

А потом через деревню пошли стада…

Муха выбежала на крыльцо на рассвете. По размолотым в прах колеям волочился алый, как знамя, боров, с лиловым облаком присохшей грязи на обширном подбрюшье. Элитные свиноматки Уля и Гуля, известные всему человечеству по московской Сельскохозяйственной выставке, не поспевали за боровом, и пожилой невыспавшийся погонщик подталкивал их прикладом винтовки. Подслеповатые, с холодными рыбьими лбами, бурля изнутри матерым салом, они тыкались в мусор на дороге и так растеряли, не умея оглянуться, молочных своих поросят, – уже испеченных, может быть, на штыках военной охраной стада.