Едва лишь мы оказались на дороге, вдали от городских стен, как Гастон попросил ослабить ему корсет и остановить ради сего экипаж. Собачку вывели из кареты, причем она отчего-то хромала, кашляла и глядела прежалостно, а Гастон, на то взирая, едва не плакал.
Коротко говоря, сия есть достойная подруга жизни брата моего. Едва лишь она избавилась от последствий озорства своего, т. е. от веера, мы продолжили наш путь, намереваясь для начала удалиться елико возможно от столицы и преследователей, буде таковыя случатся, а затем, передохнув, начать наши поиски.
Продолжение дорожнаго журнала Эмилии
Поскольку в экипаже решительно нечем заняться, а токмо ехать и ехать и все встречное претерпевать, то и мысли различныя накапливаются вкупе со впечатлениями, и чем мне еще занять невольный досуг мой, кроме записывания оных на сих клочках! Не на то ли и письменность нам дана, чтоб сохранять впечатления свои как бы в маринаде и впоследствии употреблять их, когда подоспеет в этом нужда? Сравню журнал мой с привычной мне заботой заготовки плодов летних к холодам зимним. Вот забавное происшествие, подобное ягодкам, – его заготовляют с сахаром и получается как бы некая сладость, кою приятно употребить при чаепитии. Иное происшествие мужественнаго характера, не без батальных сцен, оружия и слов, при сем приличных, – его тотчас надлежит сдобрить лавровым листом и перцем, дабы оно сохранилось пряным и при последующем употреблении бодрило кровь. Наше же путешествие временами таково, что я готова уложить его в уксусный маринад.
Впрочем, продолжу мысль свою, жизнь устроена таким необъяснимым образом, что иное тягостное поначалу впечатление впоследствии как бы обращается в свою противуположность, и при вспоминании об оном там, куда вливал уксус и сыпал перец, обнаруживаешь одну лишь сладость. В сем главенствующее отличие событий, описанных в журнале, и плодов, сохраненных на зиму в бочонках.
Проезжая чрез городок, становились мы свидетелями всяких мимолетных сцен, и иные весьма для меня волнующе выглядят, как еслиб вдруг заглянуть в интимный журнал другого лица и прочесть там две-три строки, напр.: «…назавтра я решилась! ах!.. но что если Элиза все рассказала уже N*?..» – и все в таком роде. Журнал поспешно захлопывается, строки исчезают, и остается лишь гадать – кто сия Элиза? О чем могла сообщить она N* И кто сей N*? Не держит ли этот загадочный N* в руках своих судьбу автора сих строк? Многое, многое теснится тогда в мыслях!
Так и сценки, вдруг увиденные в окно экипажа, – столь живо напечатлеваются они в памяти моей! Вот малый городок, чье название скользнуло как бы мимо слуха и тотчас унеслось вдаль и сгинуло за полной незначительностию. Однако ж и здесь – своя жизнь, свои потаенныя драмы. Все здесь как бы кукольное, созданное словно бы рукодельем, уменьшенное и сильно упрощенное супротив столичнаго: и лавки, и улицы, и колодцы градские, и ратуши. Вот уж тарахтит экипаж (уносящий нас в НЕИЗВЕСТНОСТЬ!) по главной площади такого городка, и Миловзор уж высовывается из окон почти до средины туловища своего, высматривая поблизости приличный трактир. Гастон, по обыкновению, запустив пальцы в шерсть Милушки любезной своей, безучастно созерцает заоконные виды, разнообразя молчание лишь жалобами на укус насекомого, обезобразившего-де ему запястье. Сие прескучно, и оттого внимание мое безцельно разгуливает меж домами городка. Отчего, подумается в иной раз, не суждена и нам столь мирная, безмятежная жизнь? Здесь, как и в столице, имеется и место для свершения казней, но каковая сугубая разница меж столичным образом преступлений и здешним! Там – кровь, смерть, подозрительныя пятна на одежде, тайно снесенной к старьевщику, либо же государственная измена и кандалы, четвертование публичное, биение на помосте тела, лишеннаго только что главы… А здесь? Вот столп позорный – для выставления возле оного в разных преотвратных видах незначительнаго сорта преступников для всеобщего их осуждения. И что же? Точно: прикован уж один таковой чепью за шею, на главе – дурацкая шапка, на груди – ожерелье из кружек трактирных, а поверх всего красуется надпись: «Я – пианица!». Сей наказанный, с лицом весьма оплывшим, красноглазый, с губою расквашенной, стоял у столпа как бы в недоумении, ибо, кажется, не вполне осознавал происходящее. Но много ли осуждения вызывал он у сограждан? Посмотрим. Вот приблизилась к нему женщина. Кто она – грозный дух отмщения в лице разгневанной красавицы или ангел всепрощения, непорочно-юный? Отнюдь – то весьма непритязательной наружности немолодая женщина из числа простонародья. С миною самой повседневной принялась она кормить осужденнаго хлебом с колбасою, а тот, жуя, разспрашивал ее при сем о каких-то малосущественных делах. Вот простота и незлобивость нравов, проистекающая от честного образа жизни в непосредственной близости к природе! Впрочем, разделить сию мысль с Гастоном мне не удалось, ибо брат мой объявил внезапно, что в экипаже его, купно с Милушкою, укачало, и вышел освежиться.
Гастон, как я примечаю, что ни день, то все более падает духом и чахнет. Сие сказывается и в утрате им всякого интереса к чему бы то ни было, и в ощутимом разлитии по всему существу его чорной желчи. Так, укус насекомаго, хотя бы и кровососущего, никак не может считаться чем-либо существенным. Сие непреложно так решительно для всех, за вычитанием Гастона. У того на второй же день после укушения его в запястье два пальца сделались как бы сосиски, причем на одном набух гнойный бубон. Гастон время от времени безмолвно взглядывает на сей бубон и скорбно, еле-еле, шевелит пальцами. Если будет так продолжаться и далее, нам придется задержаться и прибегнуть к услугам лекаря, дабы он пустил Гастону кровь. Все это начинает меня безпокоить. Дурное расположение духа, коим Гастон не устает нас потчевать, также свидетельствует о неподдельности его недомогания. Так, угощая меня желудощными каплями (кои нимало мне не помогли), он презлобно молвил мне: «Не умеете хворать, сестрица, – так и не брались бы!». Сие было и обидно, и весьма несправедливо: как будто бы недуг вопрошает о желаемости своего прибытия или же требует от страждущего нарочитаго умения! Хотелаб я поглядеть на универзитет, где оных умельцев вскармливают и образовывают! Уж верно Гастон не на последнем был бы средь питомцев его щету!
На тот же адрес Гастона шестое письмо
Милый мой друг!
Если-б кто несколько лет назад предположил бы мою судьбу таковым образом, я бы зело посмеялся. Теперь же смеяться не мой черед – как безродный бродяга кочую по Галадору, без угла и даже имени – на постоялых дворах мы записываемся разными прозвищами. А то и нощуем в нашем экипаже в чистом поле или даже в лесу. Кони храпят, слуги храпят, волки где-то воют – страсти! Бедная моя Милушка во сне стонет человеческими голосами, а сестрица моя Эмилия воображает сквозь сон, будто бы это я, и нелестно меня увещать принимается. Я же не сплю, токмо мучаюсь. Закроешь в дилижансе окошки – душно. Откроешь – сейчас налетят кровососныя твари и язвят, при этом гундя мерзопакостно. Днем – тряска и летают страшныя тауки. Сии тауки крови не сосут, но отгрызают от тела кусочек и с тем улетают. – Пребольно!
Виды за окном, что мимо нас проплывают, такоже не разнообразны. Слева – поля, справа – степь. В полях селяне ленивыя, в степях тучныя и ленивыя же скоты. По обочинам – бурьяны и лопухи таких размеров, что под одним только пыльным листом может жить целое семейство какого-нибудь портного. Увы! В сих диких местах портные не водятся. Водятся в бурьяне разве что нарочитыя жучки-виольщики, каковыя безперебойно играют шумныя концерты.
На трехцветных столбах дорожных (от каковых к концу дня у меня в глазах прыгают живчики и закорючки) сидят серенькие птички, высматривая полевых грызунчиков. Пахнет дорожною пылью, пахнет бурьяном и лопухами… Слышны только скрыпы колес, копытныя топы да возница временами без слуху и складу поет нечто дикарское, от какового пения хочется плакать. Но я креплюсь и не плачу – к чему слезы, когда они ни в ком понимания не найдут…