Изменить стиль страницы

Вскоре название Лангедок (а где это?!) стало попадаться на каждом шагу. Действие драмы «Роза и Крест» происходит в Лангедоке. Том Сойер, описывая НАСТОЯЩИЙ побег из тюрьмы, говорит Геку Финну: «…закинешь перевочную лестницу на зубчатую стену, соскользнешь в ров, сломаешь себе ногу… а там тебя уже ждут лошади, и верные вассалы хватают тебя, кладут поперек седла и везут в твой родной Лангедок…»

Где расположен Лангедок,
Об этом знает только Блок,

поэтому неуловимый Хелот безнаказанно продолжал заниматься литературным пиратством, стащив у Бернса наше любимое:

Так весело, отчаянно
Шел к виселице он,
В последний раз
В последний пляс
Пустился Макферсон.

От этих строчек веяло Средними веками… Где-то далеко, из темноты, вышла долговязая фигура худого, оборванного Франсуа Вильона, написавшего несколько стихотворений в кабаках и тюрьмах и исчезнувшего в той же темноте – и осталась средневековая ночь над полем, рваные облака, мчащиеся сквозь луну, скрип веревок на ветру и медленно раскачивающиеся тела повешенных…

Мы идем в темноту, но долговязый парень в рваном плаще навсегда исчез, и снег валит под фонарями, и века явно не Средние…

– Ну так ты будешь слушать? – нетерпеливо говорит Наталья. – Я придумала, как ее вытащить из монастыря…

– Она появится в окне, он выстрелит в нее стрелой, она выпадет на траву…

– Мадь! – Наталья топает ногой.

– «О Ницше – мой бог! – воскликнул фон Заугель!» – кричу я. – Наталья, ты в своей кожанке похожа на фон Заугеля.

– Да ты будешь слушать!

– Я само внимание, мадонна.

– Ну вот. Он переоденется монахиней…

– Гм… Это мысль. Отец Тук, переодетый монахиней…

Наталья испускает вопль.

– Наталья! – говорю я. – Может быть, время ввести верную служанку? Скажем, отец Тук под ее юбкой проникает в монастырь…

– У-у! – басом вопит Наталья. Это обозначает высшую стадию восторга.

Покружив по улицам, мы идем к Наталье. Я сажусь за машинку, и начинается процесс творчества.

– «Мужественное лицо Маленького Джона было бледно».

– Погоди… Где-то уже была эта фраза…

– «Желтое лицо Бонапарта…»

– Мара-азм!

Машинка под моими пальцами начинает стучать. Я защемляю ноготь между клавишами и тихонько подвываю от боли. Наталья этого не замечает. Она созерцает потолок. Тишина отрывает ее от размышлений.

– Уже? – говорит она. – Дальше…

– «Он поднял голову и увидел нежное девичье лицо, склонившееся над ним…»

– Мадь! Ну роза-мимоза! Не надо никаких девичьих лиц. «Он очнулся».

– Ладно, пишу: «Он очнулся».

– Вот, – удовлетворенно говорит она. – Теперь хорошо бы…

– Давай он будет бредить?

– Никакого бреда! У нас и так весь роман – бред…

Хелот из Лангедока.

Рядом с Великим Монро

(мемуары)

Возможно, было утро. Не знаю. Помню в этот день серый тополь за окном. Он облетел. Трепетал последний лист. Я открыл дверцу хрустального бара. Там множились бутылки с хересом и виски. Я достал мононгахильское виски. Налил. Выпил. Потом для разнообразия налил херес. Написал стихи о тополе: «Один на ветке обнаженной трепещет запоздалый лист».

Вошел сэр Ламорак.

– Я из бара, – сказал он.

– Дрянное место, – сказал я.

– Все бары дрянные.

– Нет, есть очень приятные.

– Выпьем, – сказал он.

– Пожалуй.

Мы выпили.

– В Чикаго виски лучше, – сказал Ламорак.

– Это мононгахильское, – сказал я.

Было темно. Вошла лошадь. Она была белая.

– Это моя лошадь, – сказал Ламорак.

– Жеребец?

– Нет, кобыла. Выпьем.

Мы выпили. Я сказал:

– Соткалась из ночного мрака кобыла сэра Ламорака.

Он засмеялся. Мы пошли в бар. Там горел красный свет и было душно.

– Нечем дышать, – сказал Ламорак. – Кобыла задохнется.

– В Лейпциге было еще хуже, – сказал я. – Там вообще отвратительные бары.

– Зато кафе на улицах приятные.

– Да. Там бывает неплохо.

– В Берлине была черная официантка.

– Здесь тоже черная.

– Та была красивее.

Рядом сел Керк Монро.

– Два сока манго, – сказал он.

– Как обычно? – спросил бармен.

Он кивнул.

– Хэлло, Керк! – сказал сэр Ламорак. – Это Хелот из Лангедока.

– Хэлло! – сказал я.

– Хэлло, Хелот! – сказал Керк.

Мы выпили.

– Вы, кажется, журналист? – спросил Керк.

Терпеть не могу подобных вопросов.

– Я поэт, – сказал я.

– Он гениальный поэт, – сказал Ламорак. – Послушай, Керк, он гениальный поэт.

– Я работаю над романом, – сказал Керк и потянул через соломинку сок манго. Желтый сок, мрачный от красного освещения, сполз по стеклу стакана.

– Я пишу роман о Робин Гуде, – сказал он.

– Его никогда не было, – сказал я.

Он начал шуметь.

– Как – не было? Робин Гуда? Ты болван!

– Послушай, Керк, он гениальный поэт! – сказал сэр Ламорак. Он изрядно нализался.

– Ламорак, иди спать. Ты пьян.

– Нет, я не пьян, а ты гениальный поэт.

– Мне было бы интересно прочесть ваш роман, – сказал я, чтобы его утихомирить. – Возможно, я написал бы к нему стихи.

– Послушай, Керк, Хелот гениальный поэт.

Мы вышли из бара. Ламорак еще остался и начал буянить.

– Он всегда такой, когда выпьет, – сказал Керк. – Заедем ко мне?

Мы заехали к Керку. Он жил недалеко. Под окном чернела клумба. Я сел в кресло. Он сказал:

– «Кармен» или «Луиджи Боска»?

– «Боска».

Он налил мне «Боску». Старик Луиджи с сыновьями был совсем не плох. Я расчувствовался.

– Где твой роман?

Ему стало очень приятно.

– Вот.

Я прочел. «Боска» был бесподобен.

– О'кей, – сказал я. – Я напишу стихи.

* * *

Вечер. Чай. Телевизор.

Звонок. В трубке – мужской голос.

– Вы – Мадлен Челлини?

– Я. В чем дело?

Шуршание бумаги. Затем тот же голос, наслаждаясь, читает:

– «Мадлен, дорогая, я тебя очень люблю. Будь такой же милой и продолжай с Хатковской пить в подворотне».

Я перестаю понимать происходящее и начинаю злиться.

– Что вам нужно?

– Это ваша тетрадка – серая, с дамой на обложке?

– Моя.

На меня сыплются упреки:

– Как вы могли сдать такую вещь в макулатуру? Как у вас рука только поднялась! Такие тетради хранят – хранят или сжигают, неужели вы не понимаете этого?

– Вы нашли ее! – кричу я в восторге. – Я и не думала ее никуда сдавать! Я ее потеряла! Полгода назад! А уборщица, наверное, сдала…

Голос добреет:

– Хорошо, что там был записан ваш телефон.

– Да, хорошо… А откуда вы звоните?

– С пункта приема макулатуры. Я здесь работаю. Мы всем пунктом прочли вашу тетрадь и кое-что на полях пометили, ничего?

– Конечно, ничего! Это даже здорово!

– Нам ужасно понравилось… Только ваше поведение нас возмутило, ну, что вы ее могли сдать…

– Да потеряла я ее… Какое счастье, что она нашлась!

– Значит, завтра приезжайте. Мы вас ждем.

– Конечно. Спасибо вам!

– Не за что. (Пауза. Осторожно): – Мадлен – это вас так зовут?

– Да, меня так зовут, а что?

– Ничего. До свидания. Смотрите, приходите завтра.

– Спасибо вам. До свидания.

Короткие гудки.

* * *

Незаметно подкралась весна. Это была наша последняя школьная весна, и она часто теперь снится мне в самом счастливом ее виде: конец шестого урока, цветущие каштаны возле школы, мы трое пробегающие по аллее, ясный теплый день…

Нам предстояли выпускные экзамены, по каковому поводу с нами вдруг все стали обращаться как с тяжело больными: в буфете никто не роптал, когда мы без очереди брали пирожок, учителя были предельно внимательны и изо всех сил старались не ставить нам троек, даже директор не сгоняла нас с подоконников и прекратила в нашем классе облавы на не имеющих сменной обуви. (Облава состояла обычно в том, чтобы неожиданно войти в класс посреди урока, заставить всех выставить ноги и, медленно проходя по рядам, разглядывать подметки).