Изменить стиль страницы

Мы всегда были в курсе всех событий. Я наслушаюсь всякого, пока плотничаю, а Америка — в кафе. Она вообще все впитывала как губка.

— Мануэль, наверно, заберут Луиса. Мануэль, в доме у Нобрегаса прячут одного человека.

Каждую ночь что-то случалось. То рвались бомбы, то убивали людей на окраине Гаваны у Лагито. На рассвете слышались выстрелы. Такой же ад, как при Мачадо, еще хуже. Я не знаю страны, где бы все клокотало, как здесь. У кубинцев горячая кровь. Такая уж взрывная смесь — африканцы с испанцами. Вот у китайцев не кровь, а липовый отвар. Китайцы народ спокойный, невозмутимый. Однажды полицейский взял и перевернул тележку с зеленью у китайца Хоакина, чтобы посмотреть, нет ли в ней оружия. Орет:

— Если что найду, сотру в порошок!

Хоакин вытянулся как струнка и смотрит на опрокинутую тележку. Когда полицейский ушел, он аккуратно подобрал с мостовой овощи. Все давно разбежались, а китаец со своей тележкой покатил по дороге как ни в чем не бывало. Добрался до улицы Кальсада и давай кричать:

— Капуста, салат, баклазаны свезые.

На другой день женщины перешептывались: «Не приедет больше китаец, вот жалость: у него такой салат замечательный!» И в эту минуту появляется Хоакин с полной тележкой зелени и ну расхваливать свой товар так весело, будто ничего плохого и не произошло.

Велос умер в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. Он заболел тифом, и у него раздулись ноги. Съел незрелый манго — из-за этого все и случилось. Сеньора Кониль взяла на себя расходы по похоронам. Он у нее в доме был свой человек. Когда пришли из Галисийского центра предложить помощь и деньги, она встретила их в дверях и говорит:

— Я обо всем позабочусь сама. Велос служил нам больше сорока лет, и мы его считали за родного.

А если разобраться, Велос был у нее таким же рабом, как и Гундин. Через два дня умерла и жена Велоса. Утром умывалась и упала замертво. Она же андалуска, кровь горячая, вот и сходила с ума. Обхватит голову руками и бьется об стол… Мы с Гундином всю ночь просидели возле покойника. У него, конечно, свои недостатки были, но мы его знали с шестнадцатого года, и он на паях с нами кафе купил. Словом, остались мы с Гундином вдвоем. Только благодаря моей жене кафе не прикрыли. Стоило оно нам пота и крови. Силы клали мы с женой, а от Гундина, по совести сказать, никакого проку. Только и знал что играть с посетителями в домино и всегда проигрывал. А я решил дать дочерям образование и дал. Плотничал где мог, и кафе нас поддерживало. У меня в голове ничего без движения не застревает: что задумаю, то и сделаю. В общем, обеих вывел в люди. Одна стала медсестрой, а другая — ботаником. Это младшая, Каридад Сикста. Я не каждому признаюсь, но Каридад больше привязана ко мне, чем Реглита. Знали бы вы, какие у меня дочки! Я и мечтать не мечтал. Каридад прямо глотает книги про растения. Я ее с малых лет водил в зоологический сад и по разным паркам. Она не в меня. Мне бы хотелось стать инженером, строить мосты. Что есть на свете красивее железного моста или даже деревянного, если он хорошо сработан! Или хорошая плотина. А я был всем понемногу и в результате — никем. Вот она моя судьба, черт возьми. Гляжу я на дочек и говорю себе: «Поди-ка, Мануэль, не вовремя ты родился». Но я мирюсь, потому как нет ничего хуже сварливого старика. Хватит того, что ты стар, и досаждать своей старостью нельзя.

Зато я радуюсь, когда гляжу на свою жену и дочек. Это уж тройка моей собственной выделки. Да, многое мне в радость. А когда получаю письма от сестры и племянников — тут уж большой праздник. От волнения прямо кровь в голову ударяет. Клеменсия так звала съездить домой, что я согласился. Она хотела меня увидеть, хоть ты разорвись, ну, и доставил ей такое удовольствие. Можно ли отказать родной сестре? Вернуться на родину после двадцати лет разлуки — дело нешуточное. Поехал я уже седой, хромать стал сильнее и немного сгорбился. В Гаване в это время был Фидель Кастро, и начались всякие разговоры, толки. А мне бояться нечего. Наоборот. Я к революции со всей душой. И Фидель мне показался человеком решительным и без лукавства, он взял под самый корень, чтобы поднять страну, не в пример прежним правителям, которые заботились только о своем брюхе.

Мы с Каридад сели в самолет. Первый раз за всю мою жизнь почувствовал себя сеньором. В шестьдесят лет полетел на родину, в Галисию, на деньги, что сам заработал и скопил. Совсем другое дело, когда летишь самолетом, а не плывешь по морю. Кроме облаков, ничего не видно. Птицы где-то далеко внизу, а чуть дождь — все сразу темнеет и море не разглядеть. Очень было красиво, когда прилетели в Мадрид. За аэропортом вспыхнула радуга, и казалось, что это разноцветная арка. Дороги в Испании стали куда лучше, но этот сукин сын Франко по-прежнему гноил людей в тюрьмах и убивал их. В деревню мы приехали под мелкий дождик, какой испокон веку сеется в Галисии. Дочка вмиг схватила сильную простуду и без конца жаловалась. Клеменсия нас встретила турроном[253], устроила праздник. Годы не пожалели ни меня, ни Клеменсию. Особенно Клеменсию. Племянник с племянницей уже взрослые стали, обзавелись семьями, детьми. Анхелита показала мне копилку, куда я бросал ей монетки. У Анхелиты было двое мальчиков, очень славных. А мой дорогой племянник даже лысеть начал.

— Это я от вас по наследству, дядя.

— Вижу, милый, вижу.

За три месяца у нас с дочкой было много радостей. Но деревню уже не узнать. Почти все старые друзья убрались на тот свет. Осталась только моя сестра слезы лить.

— Не переживай так, Клеменсия.

— Я смотрю на тебя, а думаю об одном: не уезжай!

— Как это?

— Здесь твоя родня, Мануэль, я уже совсем старая, вон ноги в каких жилах.

— Оно так, Клеменсия, но я должен вернуться.

— Здесь твоя земля, Мануэль.

— Я знаю, знаю, но у меня там жена и дочь. Ты пойми, Клеменсия, Куба — тоже моя земля. Мне надо возвращаться.

В деревне только и разговоров о Кубе. Пресвятая дева, в Испании всегда говорят о Кубе. Раньше оттого, что туда бежали такие же бедняки, как я. А теперь из-за революции. Та ли причина, эта ли, но у испанца Куба с языка не сходит. Душа ныла, когда я уезжал из Арносы в июле шестидесятого года. И теперь все еще надеюсь снова туда съездить. Никогда не теряю надежды, потому что не любить свою родную землю — все равно как не любить родную мать или родного сына подбросить в сиротский дом.

Увидеть Гавану с неба совсем не то, что на пароходе приплыть в бухту. Но так и так волнуешься сильно. Особенно если тебя встречают жена и дочь. Мы прилетели, а в аэропорту тьма людей с баулами, чемоданами — эти собрались на Север, целыми семьями. Денежный народец — банкиры, торговцы, врачи. Не хотели больше жить на Кубе, испугались революции. Да только она все и поставила на место. Ну, мне-то пугаться нечего: я приехал сюда голодранцем, научился хорошему ремеслу, да еще кафе купил, на свою голову.

Гундин, бедняга, совсем стал никуда. У него от возраста мозги размягчились. Ему лишь бы играть в домино и пить пиво «Ла Тропикаль». После смерти Велоса он совсем перешел работать в наше кафе. Даже сеньора Кониль не захотела больше держать его у себя. Гундин переехал в комнатушку на Пятой улице и жил там один как перст. Мне приходилось будить его в шесть утра, потому что он напивался хуже нельзя.

— Хосе, вставай. Пошли работать, старик.

— Молчи, Мануэль, молчи.

Он не мог правильно сосчитать деньги. У него голова-то на плечах еле держалась. Пьянство убивает волю, душу и даже мужскую силу. Подумать, человек всю жизнь себя не жалел, работал, как лошадь, был слугой на все руки и вот к концу жизни так изломался. Душа болит за него.

Дочки мои любили Гундина, как родного. А жена все пыталась его образумить. Она знала, сколько он для меня сделал добра. Но от ее уговоров проку никакого. Раз он не слышит, что ему говорят, значит, и не видит. Я его иногда навещаю, прихожу к нему в конуру. Все стараюсь расшевелить — выйди, мол, на улицу, погляди на народ, подыши воздухом, живи. А он будто не слышит. Сядет со мной на борт фонтана без воды, который у них во дворе, и крошит хлеб воробьям. Точно в облаках витает. И все пиво, которое он выпил, сочится у него из глаз. Горько смотреть, да что поделаешь с человеком, раз воли нет никакой? Страшно представить, что он так ни разу и не повидал свою семью!

Кафе мы держали до тех пор, пока все частные заведения не сделали государственными. Америка плакала, решила, всему конец. Я тоже по первости приуныл, потом плюнул и послал это кафе к чертям собачьим. Америка перешла на завод, чтобы пенсию заработать, а я по-прежнему плотничал, — то там подкинут чуток, то тут.

Через три месяца мне предложили работать сторожем, чтобы я тоже мог получать пенсию. Я согласился и тут же принял кубинское гражданство. Работал неподалеку от дома в академии языков. Пробыл там лет шесть. Сколько перед моими глазами народу ученого прошло — уйма! И большей частью — молодежь. А с каким почетом ко мне относились, уж лучше нельзя. И тебе грамоты, и благодарности, я и мечтать не мечтал о таком. Кто там учился, помнят меня как сторожа Мануэля, а не плотника. Плотничать по-настоящему мне уже не под силу. Вот починить, поправить — это пожалуйста. На пенсию я вышел совсем недавно. Получаю немного, но нам хватает, ведь мне на роду не написано быть богатым. Главное мое богатство — дочки. Та, что выучилась на ботаника, только и твердит, что повезет меня вскорости в Галисию. Она прямо влюбилась в те края и хочет снова поехать туда в гости.

— Не тяни долго, не то меня испугаются.

— Не говорите зря, папа. Вы у нас вон какой дубок.

Что ж, так оно и есть. Каждый день хожу в магазин и приношу в сумках по десять, а когда и по двадцать фунтов всякой всячины.

Сестра по-прежнему шлет письма, и в них одна и та же песня: приезжай, пока я еще на пугало не похожа. Я ей отвечаю, что скоро мы с Каридад приедем. Это я без шуток. Мне ничего не страшно, но лучше бы плыть на пароходе. Дочка смеется. Для нее что самолет, что моторка, которая возит народ из Гаваны в Реглу. Мне не нравится летать так высоко. Хотя я полечу даже на цеппелине, лишь бы повидать близких. Черт возьми, вон раньше — пришел в порт и садись на пароход. Где там! Теперь надо ехать в аэропорт. Оно и понятно — такая даль, а мост не протянешь.