Предисловие
Есть что-то таинственное в этой непропаже мысли, высказанной с убеждением, сердцем честным и правдивым…
Незаменимость Натана Эйдельмана ныне зияюще очевидна, как при жизни для многих была остро, неоспоримо, для иных раздражающе очевидна его неповторимость, неповторимость самой его личности, его сочинений, его наружности, не способной остаться неприметной, в каком бы окружении он ни находился, и движения его мысли и его речи, всегда взволнованной, убедительной и убеждающей, напористой, как бы кому-то вопреки.
Он стремительно ворвался в нашу литературу, в нашу историческую науку, более того — в нашу общественную и духовную жизнь и, ещё того более, в частную жизнь каждого из нас — в наше сознание, в нашу душу, определил многие наши представления, оценки, интересы, стал одним из тех, кто своей деятельностью, своими суждениями, самим своим присутствием обозначает духовный уровень своего времени.
Между тем (оставляю в стороне первые его опыты, по-своему тоже примечательные) этот, такой Эйдельман начался книгой, выпущенной в «учёном» издательстве (на обороте титульного листа: «Главная редакция социально-экономической литературы») и с названием вроде бы «учёным» — «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“»; книжка, по внешним параметрам обречённая, казалось, на неспешную — в кругу специалистов — распродажу, разобрана была мгновенно.
Шёл год 1966-й, снова начинало подмораживать, но люди тогдашнего поколения ещё жили, набрав полную грудь тёплого и влажного ветра «оттепели». Многое переменилось в их думах и чувствах, и переменилось навсегда, грядущие холода могли сковать проявление этих дум и чувств, но были уже бессильны убить их. Переменилось и отношение к истории: мы — в большинстве — радостно расставались с вколоченной в наши головы убеждённостью, что владеем необходимым набором исторических фактов и сведений и что задача «самой передовой исторической науки», опирающейся на «самую передовую идеологию»,— давать этим событиям и фактам «единственно правильное» освещение, каковое в соответствии с потребой дня, образом правления и волей правителей, знай, переливалось красками наподобие разноцветных лучей прожекторов вокруг цирковой арены.
«Было две российских истории: явная и тайная… — утверждает Н. Эйдельман в своей книге, своей книгой.— Былое, заимствованное из официальной печати и процеженное сквозь цензуру,— скудный, порою безнадёжный источник. Если связь былого и дум очевидна, то одно познание этого факта требует получения для настоящих раздумий натурального былого».
К тому времени, когда увидели свет «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“», наше поколение уже почувствовало и осознало вкус, смысл и значение «натурального былого». Ещё много испытаний впереди, ещё не перевелись претенденты на «конечную» историческую истину, в руках которых и власть, и цензура, и сила властвовать страхом, но непростое дело — заставить людей забыть однажды узнанную правду, особенно если в обществе живут и действуют (осмеливаются действовать) те, кто во что бы то ни стало желает, по выражению Льва Толстого, «огонь блюсти» — сохранить эту правду и приумножить её.
Главное дело Вольной печати — утверждает книга о корреспондентах «Полярной звезды» — «превращение тайного в явное». Н. Эйдельман не только рассказывал нам о Вольной печати — герценовской, пушкинской, декабристской, осьмнадцатого столетия или ещё какой,— он сам на протяжении четверти века был нашей Вольной печатью.
Поиски исторической истины воедино сплавлены с проблемой нравственности историка ищущего,— проблемой, не теряющей остроты и злободневности, томящей совершенной на первый взгляд безысходностью каждого, кто подступает к ней. «Тот, кто смотрит из будущего на прошлые события, тоже не может постичь смысла происходившего…— писала Н. Мандельштам в своей „Второй книге“.— Материала всегда хватит, чтобы подкрепить любую точку зрения. В „беспристрастной“ науке, именуемой историей, всё зависит от точки зрения исследователя… Есть только один момент для осмысления происходившего — по горячим следам, когда ещё сочится кровь…»
Многажды цитируя Пушкина — «воскресить век минувший во всей его истине», Н. Эйдельман не закрывает глаза на то, что «и кристально чистый исследователь — всё равно человек своего времени и это неминуемо скажется на изображении им любого минувшего столетия и тысячелетия», но для него, для Эйдельмана, это противоречие не неразрешимое, а живое, противоречие самой жизни, ибо и всякий современник, прибавим, не менее, нежели потомок, субъективен в процессе познания и воспроизведения истины. «Стремись к истине, но знай, что ты субъективен,— вот противоречие, которое движет историком и наукой»,— повторяет Н. Эйдельман (отметим здесь важное слово «движет»!). И «как ни странно,— продолжает он,— иногда, чем субъективнее, тем объективнее». Н. Эйдельман указывает при этом на Карамзина: следуя за летописцем, тот создавал свою особую ауру, и в этом карамзинском мире куда осязательнее, чем в неприступно-холодных строках «историка строгого», чувствуется и горячий след, и горячая кровь изображённой эпохи.
Аура, возникающая при чтении трудов Н. Эйдельмана, мир, где мы взаимодействуем с его героями, ещё ждут своих исследователей. Но всякое соприкосновение с его творчеством открывает ясные основания, на которых возводится этот мир и которые способствуют появлению этой особой ауры. Одно из первых таких начал — решительное творческое неприятие доктрины «История есть политика, опрокинутая в прошлое». «Мы обязаны рассуждать исторически, а не опрокидывать чувства XX века в позапрошлое столетие»,— прочитаем в книге, с которой сейчас познакомимся. В полемическом выпаде отметим, может быть и непроизвольную, замену «политики» («политика, опрокинутая») «чувствами». Но появляется уверенность, что мы вправе и в силах сделать это, то есть рассуждать и чувствовать как современники тех исторических событий, потому что «многое, очень многое, начавшееся 200—250 лет назад, завершается или продолжается сегодня». Мы вправе и в силах, оставаясь людьми сегодняшними, со-мыслить и со-чувствовать «тем прямым предкам, которые в 1700-х годах, так же как и мы, радовались солнцу и лесу, любили детей, были потомков не глупее, мечтали о лучшем, скорбели о невозможном…».
Материала для подкрепления заранее намеченной точки зрения всегда хватит. Конечно, Н. Эйдельман (чего он и не отрицал) не был холодно беспристрастен в отборе материала. Этот процесс для него был прежде всего возможностью погрузиться мыслями и чувствами в то прошлое, о котором он собирался писать, постигая — при сегодняшних оценках — роковую связь событий, но не такой, какой видится она сегодня, а такой, какой представлялась современникам. А для этого необходимо пользоваться материалом во всей его полноте, не усекать и не подправлять его, когда он не умещается в заготовленную схему. Н. Эйдельман писал: «Мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было… Можно, конечно, умолчать о неприятных фактах, воспоминаниях; однако умолчание — это мина под тем, что произнесено, мина, грозящая взорвать то, что рассказано…»
Творческая сила Н. Эйдельмана и сила его творчества именно в том, что он не умалчивает о противоречивом, бесстрашно сталкивает, сопрягает его, создаёт живую, достоверную сущность. Труды Н. Эйдельмана не чёрно-белые чертежи, а живописные полотна со сложными сочетаниями цвета, полутонов, оттенков, света и тени, где живописец, прежде чем положить на холст нужный мазок, подчас смешивает на палитре самые разнообразные краски. Эффект, случается, не отвечает ожиданиям зрителя (читателя!). За то и любезен сердцу историка Эйдельмана историк Щербатов, что предстаёт в трудах своих мыслителем, «не „подгоняющим ответ“ задачи, а выставляющим живые противоречия живой жизни».
Всего 14 дней «Твоего восемнадцатого века», казалось бы, изначально открывают перед автором возможности весьма произвольного самоограничения и в отборе материала, и в том, что предполагает он, используя этот материал, поведать читателю. Но замысел, движение творческой мысли Н. Эйдельмана как раз совершенно противоположны: для него любой из выбранных дней «тянет за собой целое столетие», заполнен людьми, «которые живут, действуют, пишут, разговаривают, нам загадывают загадки»; их жизнь, поступки, слова, написанные и произнесённые, имеют многообразные, подчас неожиданные последствия для их собственных судеб и для судеб других людей, страны, мира — исторических судеб. И подтверждают это слова Н. Эйдельмана, сказанные в конце книги об «апостоле Сергее», о Муравьёве-Апостоле: «Что же касается других явлений, исторических, так или иначе связанных с тем, что он хотел, за что сражался и умер, то их число, вероятно, бесконечно, потому что история продолжается, и те 10880 дней, что прожил герой этой книги, вступали и вступают в бесконечные сцепления с тысячами и миллионами других дней, других жизней».
Один день в книгах Н. Эйдельмана — непременно день исторический: захватывая в себя прошлое и устремляясь в будущее, любой день в его книгах становится пространством и временем истории.
«В Париже 14 июля 1789-го чернь штурмует Бастилию — на берегу Ржавки Миша Лунин гарцует на палочке и учит первые английские слова. Какая связь? Что общего, кроме цепи времён?» — читаем в «Твоём восемнадцатом веке» (глава «1793 года апреля 28 дня»). И дальше: «Громадные армии французской революции шагают по дорогам Европы; одинокий помещичий возок ползёт между тамбовскою Ржавкою и Невой: трагическое пересечение двух кривых — не скоро, но неизбежно».