Изменить стиль страницы

Чем позже рассказ, тем «обман», задним числом, делался всё сильнее…

Читаем далее рассказ Беннигсена.

К ночи он вместе с Зубовыми приходит на квартиру генерала Талызина, где собралось множество офицеров, выслушивающих инструкции Палена. В полночь вышли, разделились на две колонны: «Во главе первой — князь Зубов, его два брата, Николай и Валерьян, и я…»

Как видим, Беннигсен (в письме к Фоку) ставит себя на последнее место после более главных. БеннигсенЛанжерон правдивее: «Все были по меньшей мере разгорячены шампанским, которое Пален велел подать (мне он запретил пить и сам не пил). Нас собралось человек 60; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришёл по главной лестнице… А я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви».

Не для того Пален вызывал его из глуши, чтобы увеличивать число участников ещё на единицу. Вызвал, чтобы — возглавил (он хорошо знал ганноверца и был знаком с его спокойным стилем)… К тому же в такие минуты немаловажен и внешний вид: высокий рост, обилие орденов… Зубовы — все молодцы как на подбор, но Беннигсен особенно эффектен. Припомним пушкинское:

Он видитв лентах и звездах,

Вином и злобой упоенны,

Идут убийцы потаенны,

На лицах дерзость, в сердце страх.

Ленты, ордена; на убийство — как на парад! Это, разумеется, не случайно; этим подчёркивается «высшая законность», государственный характер совершаемого.

Всё делается для максимального воздействия на солдат: рослые, мощные, в полном параде генералы соответствуют солдатскому понятию о «важных лицах»…

Колонна Палена блокирует дворец извне. Беннигсен, Зубовы и несколько офицеров проходят внутрь…

Тут Беннигсен-мемуарист и несколько Беннигсенов-рассказчиков стараются умолчать о важной подробности, но один из них проговаривается точному, умному, памятливому князю Адаму Чарторыйскому: когда во дворце раздались крики, шум, поднятые камер-лакеями Павла, «шедший во главе отряда Зубов растерялся и уже хотел скрыться, увлекая за собою других; но в это время к нему подошёл генерал Беннигсен и, схватив его за руку, сказал: „Как! Вы сами привели нас сюда и теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли, чтобы слушаться ваших советов, которые нас ведут к гибели. Жребий брошен, надо действовать. Вперёд!“ — Слова эти я слышал впоследствии от самого Беннигсена».

Один немецкий писатель, находившийся в Петербурге, очевидно, также знал эту историю от самого Беннигсена: «Князь Зубов сильно дрожал. Генерал Беннигсен должен был ему напомнить, что теперь уже не время дрожать…»

Не зря Пален вызвал Леонтия Леонтьевича и не зря опасался, что Зубовы задрожат…

Наконец, два присутствующих офицера запомнят слова Беннигсена, сказанные Зубову, — «полумеры ничего не стоят»,— и эта реплика дойдёт до Воейкова…

Но вот двери взломаны, заговорщики врываются в царскую опочивальню.

БеннигсенФоку: «Я поспешил войти вместе с князем Зубовым в спальню, где мы действительно застали императора уже разбуженным этим криком и стоящим возле кровати, перед ширмами».

БеннигсенЛанжерону: «Мы входим. Платон Зубов бежит к постели, не находит и восклицает по-французски: „Он убежал!“ Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император».

Затем почти полное совпадение во всех рассказах: что Зубов вышел, часть офицеров отстала, другая, испугавшись отдалённых криков во дворце, выскочила, и какое-то время Беннигсен находился один на один с Павлом.

Самое щекотливое место.

Фоку сообщено кратко: «Я с минуту оставался глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова. Мало-помалу стали входить офицеры из тех, что следовали за нами».

Ланжерону: «Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой». К этому месту Ланжерон много лет спустя сделал примечание: «Если бы Беннигсен не находился в числе заговорщиков, то император, оставшись один и придя в себя, мог бы бежать… Пален отлично всё рассчитал, поручив ему выполнение заговора».

Ещё откровеннее генерал со своим племянником фон Веделем: оказывается, Беннигсен и некоторые вернувшиеся в комнату офицеры задержали царя, когда он «сделал движение в сторону соседней комнаты, в которой хранилось оружие арестованных…».

И тем не менее в 1812 году генералу Кайсарову сообщается нечто поразительное:

«Привыкнув всегда быть впереди моего полка, я и тут был впереди маленькой колонны.

Долго не понимал я, как случилось, что я очутился один в спальне императора, глаз на глаз с ним и держа обнажённую шпагу. После я уже узнал, что полупьяная толпа оробела, кинулась вниз по лестнице, а предводители их за ними.

Между тем император стоял в одной рубашке. У нас произошёл разговор, не более 10 минут длившийся; мне показались они за вечность.

Павел, дрожа от страха, стоял передо мной, бледный с всклокоченными волосами, до того растрогал меня своим раскаянием, своими слезами и особенно неведением многого деланного его именем, что я готов был защищать его против целого света.

Настало молчание.

Я вообразил, что коварство Палена и Зубовых придумало выбрать меня орудием их замысла; я поставил шпагу на пол и остриём к сердцу моему и хотел заколоться.

Вдруг буйная толпа ворвалась с неистовыми криками в спальню, впереди были три брата Зубовы…»

Воейков, записав всё это, справедливо заметил на полях — «ложь!», однако не удержался от дополнительного комментария (тем более, что давал свои записи на просмотр знаменитому жандармскому генералу Дубельту): «Беннигсен рассказывал, желая смыть кровь праведника».

Тут даже Дубельт не выдержал и написал Воейкову ответ: «Воля твоя, он не был праведником!..»

Мы разбираем уникальные разноречия в пересказе одного эпизода одним человеком.

Какой диапазон! От грозного вида и шпаги генерала, «импонирующих» Павлу, до той же шпаги, готовой превратить убийцу в самоубийцу…

Рассказ Фоку о гибели Павла близится к концу.

Подходят ещё офицеры, Беннигсен выходит «осмотреть двери», возвращается, видит, что царя уже повалили: «Мне кажется, он хотел освободиться от них и бросился к двери, и я дважды повторил ему: „Оставайтесь спокойным, ваше величество, дело идёт о вашей жизни!“»

Снова шум в смежной комнате, генерал опять выходит… «Вернувшись, я вижу императора, распростёртого на полу. Кто-то из офицеров сказал мне: „С ним покончили!“ Мне трудно было этому поверить, так как я не видел никаких следов крови. Но скоро я в том убедился собственными глазами. Итак, несчастный государь был лишён жизни непредвиденным образом и, несомненно, вопреки намерениям тех, кто составлял план этой революции…»

Племянник Ведель записывает почти то же самое, но с одной весьма существенной подробностью: когда раздался новый шум в смежной комнате, окружившие Павла опять перепугались, но Беннигсен опять обнажил шпагу: «Теперь нет больше отступления!»

Затем — почти как в письме Фоку: «Он приказал князю Яшвилю охранять царя и поспешил в переднюю. Через несколько минут, когда всё было устроено, он пошёл обратно и встретил пьяного офицера, кричавшего: „С ним покончили!“ Генерал оттолкнул офицера и закричал: „Стойте! Стойте!“ Хотя он видел государя, поверженного на пол, он не хотел верить, что он убит, так как нигде не видно было крови».

Послушаем третьего Беннигсена, того, кто хотел «заколоться шпагой». Этот не пускается в драматические подробности и не хочет вызывать у собеседника лишних подозрений насчёт своей причастности. «Я ушёл прежде, чтобы не быть свидетелем этого ужасного зрелища».

Другу Ланжерону, с которым вообще был довольно откровенен, он тоже не пожелал рассказать подробности: «Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла». Эта краткость, однако, возбудила любопытство Ланжерона. Он начал расспрашивать других и в результате сопроводил рассказ следующим примечанием: «Беннигсен не захотел мне больше ничего говорить, однако оказывается, что он был очевидцем смерти императора, но не участвовал в убийстве…»

Письмо Беннигсена Фоку миновало свою трагическую кульминацию. О том, насколько версия генерала была удачна, свидетельствует резко оборвавшаяся карьера всех главных цареубийц, кроме Беннигсена. Ганноверец продолжал с успехом служить ещё много лет, невзирая на чередование взлётов и провалов. «Вы видите, генерал,— заверяет Беннигсен,— что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе».

Хорошо зная манеру Леонтия Леонтьевича писать «как бы Фоку», зная его умение представлять царю самые туманные сюжеты в нужном свете, сильно подозреваем, что и этот документ попал на глаза высочайшей особе задолго до смерти Беннигсена…

Повторим высказанное раньше подозрение, что письмо отсутствовало в архиве Фоков, потому что туда не попадало. Если это так, то перед нами военный манёвр, не менее искусный, чем в битве при Эйлау.

Многоопытный современник, видя собственными глазами, как императрица-мать, ненавидевшая Беннигсена, тем не менее «опиралась на его руку, когда сходила с лестницы», восклицает: «Этот человек обладает непостижимым искусством представлять почти невинным своё участие в заговоре!»

Разумеется, сам Беннигсен не пропускает в письме к Фоку столь важного и реабилитирующего момента, как шествие под руку с императрицей: через несколько часов после гибели Павла «императрица просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести её до кареты».

Ещё одно сведение для полноты картины: известная польская мемуаристка, в беседе с которой Беннигсен не стеснялся, запомнила, что «генерал рассказывал об ужасной сцене, не испытывая ни малейшего смущения… он считал себя совершенным Брутом».