– А ты догадайся.

– Старое ворошить не будем? – с надеждой предположил Митька.

– Если оно не связано с новым.

– А что нового, Витек?

Кузьминский строго отреагировал на федоровскую развязность: погрозив убедительным указательным пальцем, надавил мрачным голосом:

– Ой, смотри у меня, путчист Федоров!

– Я – не путчист, – быстро возразил Федоров.

– Ты – хуже. Ты – адепт Константина Леонтьева.

– За убеждения не судят.

– А за участие в вооруженном заговоре?

– Никто еще не доказал, что я в нем участвовал.

– Хочешь докажу?

– Имеет ли смысл? Все прошло уже, проехало. Августовский путч все на себя взял. Наше старье и не вспомнит теперь никто, – находя доводы, Федоров потерял бдительность, рассуждая вообще. А Кузьминский в тех делах, наоборот, на всю жизнь запомнил частности. От этих воспоминаний он слегка поскрипел зубами и решил вспомнить вслух.

– Я вспоминаю, Митька. Часто вспоминаю. Как ты меня сапожками топтал, норовя ребра сломать, как ты, смеясь, в харю мне плевал, как искренно ликовал, что я в таком дерьме и унижении. Так что за всех не ручайся.

Федоров не столько слушал, сколько смотрел на личико визави, прямо-таки на глаз заметно налившееся гневной темно-бордовой кровью. Ох, и страшно стало Федорову.

– Я тогда пьяный был и как бы дурной… – быстро заговорил он, но Кузьминский, мутным взглядом остановив его, продолжил воспоминания:

– Я-то помню какой ты тогда был, клоп недодавленный. Не будешь мне служить – раздавлю до конца. – От избытка переполнивших его чувств он хлюпнул носом и без перехода приступил к светской беседе: – В Дании-то тебе хорошо жилось?

– Хорошо, – горестно от того, что сейчас очень нехорошо, подтвердил Федоров.

– Чего ж вернулся?

– Соскучился.

– По кому же? По Ваньке Курдюмову?

– Если по нему, то в самую последнюю очередь.

– Ты когда его видел, Митька? Здесь уже, в Москве?

– А ты считаешь, что я его в Дании видел?

– Ага, считаю.

– Обеспокойся, Витя. Тебя стали часто посещать бредовые мысли.

Каблуком тяжелого своего башмака Кузьминский под столом безжалостно ударил по мягкому носку федоровского ботинка. По пальцам то есть. Федорова передернуло, как в болезни Паркинсона, и он беззвучно заплакал. Медленные чистые слезы поползли по его щекам. С удовлетворением глядя на эти слезы, Кузьминский повторил вопрос.

– Так когда же ты видел Курдюмова?

Иностранец Федоров потянул носом, проглатывая разжиженные слезами сопли, и ответил честно.

– Ровно неделю тому назад.

– Где?

– Он мне свидание на Центральном телеграфе назначил. И заставил от своего имени телеграмму в Женеву отправить.

– Содержание помнишь?

– "Операции блока 37145 разрешаю. Федоров", – четко ответствовал на вопрос Федоров.

– Кому же ты такое распоряжение отправил, а, Федоров?

– Почтовому абонементному ящику. Индексы там сложные. Их не помню.

Кузьминский допил коньяк, чавкая, слопал бутерброд с тугой рыбой и, не прекращая наблюдать конвульсии Федорова, поразмышлял вслух:

– Легко как серьезную информацию отдал. Почему?

– Я смертельно боюсь тебя, Витя. Смертельно, – признался Федоров.

– И с тех пор не видел его больше?

– Нет. И не ожидал увидеть. Он, по-моему, попрощался со мной навсегда.

– Ну, что ж, допивай и при. Я с тобой тоже прощаюсь. Но не навсегда.

Федоров и не хотел, но допил. Угождал, чтобы побыстрее освободиться. Утер губки бумажной салфеткой, глянул на Кузьминского умильно-вопросительно.

– Я пойду?

– Что ж бутерброды не доел? Деньги плочены.

– Извини, не лезет. Будь здоров.

– Буду, – уверил его Кузьминский.

…На бегу, натягивая плащичок, Федоров выскочил на Васильевскую. Проверился, как учили. Вроде никого. Заскочил на Тишинский рынок и там проверился еще разок, основательнее: с известными только ему служебными входами, с неожиданными торможениями, со стремительной пробежкой сквозь толпу барахолки. Никого.

У аптеки нашел единственный в округе телефон-автомат с будкой, влез в нее и еще раз хорошенько огляделся. Троллейбус на конечной остановке, в который уже набились пассажиры, теперь со скукой рассматривавшие его, Федорова. Рафик, из которого суетливые предприниматели переносили товар в ближайшую коммерческую палатку. "ИЖ" – фургон с подмосковными номерами, в котором безмятежно спал с открытым ртом рыжий водитель, пешеходы, пешеходы, за которыми не уследишь. Федоров снял трубку и набрал номер.

30

Магнитофонная запись.

Звуки, издаваемые наборным диском.

Голос Федорова: Алуся, это я, Митя Федоров.

Алуся: Ну?

Федоров: Здравствуй, Алуся.

Алуся: Господи! Ты по делу говорить будешь?

Федоров: Меня сегодня Кузьминский достал насчет Ивана.

Алуся: Ну, и ты, естественно, заложил его с потрохами.

Федоров: А что мне было делать, а что мне было делать?! Этот мерзавец готов пойти на все! Его люди могут убить меня, когда угодно!

Алуся: Господи, какой идиот!

Федоров: Кто?

Алуся: Ты, ты! Идиот, да к тому же засранец!

Федоров: Я с тобой ругаться не намерен, Алуся. Что мне делать?

Алуся: Что ты ему отдал?

Федоров: Текст телеграммы и дату встречи с ним.

Алуся: И все? Точно все?

Федоров: Клянусь.

Алуся: Боже, но какой мудак!

Федоров: Кто?

Алуся: Ты, ты! Клади трубку и больше мне не звони.

Федоров: Значит больше никаких поручений не будет?

Алуся: Клади трубку, говнюк!

Конец магнитофонной записи.

Глядя на Кузьминского, Казарян восторженно исполнил старомодно мудрое:

– Ах, эти девушки в трико, так сердце ранят глубоко!

– Ранят, – послушно согласился Кузьминский. – Думал, просто профурсетка.

А Спиридонова изумило другое:

– Техника-то до чего дошла! Что, Саня, теперь дистанционный микрофон уже и голос трубки взять может?

– Вряд ли. Паренек рыженький, которого мне с аппаратурой Воробоьев дал, – истинный клад. Высокий профессионал. За какой-то час все оформил так, чтобы Федоров звонил по этому автомату, уже хорошо подготовленному к записи. Я рыжего премирую, истинный бог, премирую.

– Не за что премию давать, Саня, – заметил Казарян.

– Премию надо платить не за наш навар, а за его работу. Премирую, обязательно премирую! – еще раз поубеждал себя Смирнов. – А теперь, ребятки, ваше мнение о привязке Федорова к нашему делу.

– Дурачок, ослик на всякий случай, используется в темную. Пустышка, Санек, полная пустышка, – безапелляционно заявил Казарян.

– Меня смущает подпись в телеграмме – Федоров, – подкинул материал для размышлений Смирнов.

– Наверняка, телеграмма факсимильная. А подпись в банке Федоров оставил во время длительного своего пребывания за бугром. Курдюмов его, наверняка, в Женеву свозил для оформления фиктивного вклада. А телеграмма из Москвы – доверенность на анонима под числом. Вот и все пироги. Федоров теперь никому не нужен.

– Даже мне, – грустно подтвердил Кузьминский.

– Вы согласны с алькиным резюме? – спросил Смирнов и осмотрел своих бойцов. Бойцы согласно покивали. – Ну, с почином нас. Первые реальные результаты расследования. До конца развернуть пустышку – это тоже результат. И вдобавок – Алуся.

– Моя старенькая и вдруг совсем новенькая Алуся, – мечтательно вспомнил о любимой Кузьминский. И не удержался, повторил заразительный казаряновский куплет: – Ах, эти девушки в трико, так сердце ранят глубоко!

31

С давних пор они полюбили существовать в этом казенном доме ночами. И революционные, и послереволюционные, и пятилеточные, и военные, и оттепельные, и застойные, и перестроечные, они размышляли и действовали в ночи, когда ординарный обывательский мир, управляемый животными инстинктами, беззаботно и бессмысленно спал.

Англичанин Женя, лицо которого частично (челюсть и рот) было освещено строгой, удобной и дорогой настольной лампой, сидел за письменным столом, рассматривая, видимо, свои нежные руки, лежавшие на ослепительно яркой лужайке столешницы. Настольная лампа нынче была единственным источником света в громадном кабинете, и поэтому силуэт плейбоя Димы еле просматривался на фоне деревянной панели стены, вдоль которой плейбой прохаживался.

– Почти с нулевым допуском можно предложить, что Смирнов стопроцентно вычислил так называемый светский круг Курдюмова, – сделал окончательный вывод Англичанин и указательным пальцем правой руки волчком раскрутил на сверкающем зеленом сукне сверкающее автоматическое золотое перо.

Плейбой, привлеченный необычным сверканием, приблизился к письменному столу и стал видим – в изящном и легком двубортном костюме, в ярком, по нынешней моде, галстуке.

– Вычисляют теоретики, – сказал он. – Пропустил через сито, отсчитал возможных, обнюхал проходящих, безошибочно определил тех, кого надо и пошел копать лисьи норы. Фокстерьер, чистый фокстерьер!

– Мастер, – поправил плейбоя Англичанин. – Маэстро. А наши вожди вот таких пораньше, с глаз долой, на пенсию! Их что, вождей-то наших, человеческое уменье раздражало, а Дима?

– Ага, – подтвердил Дима. – Особенно когда это уменье и не пряталось, а показывалось: делается все это вот так, вот так и вот эдак. Когда профессионал таким образом покажет и расскажет, вождю обидно становится: ясно все, вроде просто и остроумно, а он, вождь, и не допер. Раз не допер, значит, тот, кто проделал все это, вождя перестает уважать. А если вождя не уважают, он уже и не вождь вовсе. И тут же приказ: не уважающего – с глаз долой.

– А мы? – спросил Женя.

– Что мы?

– Как мы уцелели?

– Мы-то… – плейбой мечтательно улыбнулся. – У нас тайна, Женя, тайна ужасная, тайна прекрасная, тайна вдохновляющая, тайна содрогающая, тайна направляющая. Мы не люди, Женя, мы лишь медиумы, инструмент, через который вожди знакомятся с подходящей в данный момент тайной. Инструмент этот доносит до вождей тайну, и они, обладая ею, становятся над толпой простых смертных, как боги.

– Хорошо мы жили, а Дима? – спросил Англичанин.