Изменить стиль страницы

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Ламычев быстро устал комендантствовать на ипподроме.

— Жеребца я люблю степного, — сказал он Пархоменко, — и чтобы при нем табун находился; а тут что же: по талонам силу отпускать. Да провались оно пропадом! Кроме того, я себе заместителя нашел, из часовых. Очень любит талоны эти самые писать, должно быть у баб отвергнут.

— Куда же теперь тебя?

— Куда хочешь. Я думал, на ипподроме больше событий будет. А ремесленников я не люблю…

— Зря ты с Дону уехал.

— Почему зря? Я так думаю, что на Украине я могу быть сильно полезным человеком. На Дону я всю свою силу получил. Почетное знамя ВЦИКа привезли из Москвы? Привезли. Кому было передано, в чьи руки? В мои. И часы тоже, — он достал часы, щелкнул крышкой и медленно положил в карман. — Теперь хочу посмотреть, как юг будет сеять.

— Самому сеять не хочется?

— Да вот пока не тянет.

Он подсел ближе к Пархоменко и быстро, словно боясь, что постесняется дальше говорить и остановится, заговорил:

— Рука у меня отрезанная по земле тоскует, хоть и нет ее. Семейные меня почитают. Внука назвали в мою честь Терентием. А все-таки мне кажется, Александр Яковлевич, что я в калеки ухожу. Как же так? Какой же я ремесленник?

— Ты что ремеслом-то называешь?

— Рукоремеслом-то? Это кто кусочки собирает и в окна стучит.

— Может быть, тебе по снабжению пойти? — понимая его тоску, спросил Пархоменко.

Ламычев ответил сдержанно, но по тону его ответа чувствовалось, что Пархоменко угадал его желание.

— Снабжение?.. Я тут приглядываюсь, оно трудное. Мужик на селе к работе не тянется, запуган, думает, что мы, как махновцы, денег платить не будем, а только плеть в зубы.

— Возьми, съезди, достань хлеба.

Пархоменко нарочно дал Ламычеву самый отдаленный и трудный участок, в большинстве своем заселенный богатыми хуторянами. Ламычев взял паровоз и один классный вагон — он не мог не удержаться, чтобы не повеличаться, — и так поехал в большое село Берестку. Заплатив за грехи и проступки своего предшественника-заготовителя и монетами и товарами, Ламычев сразу же, неподалеку от мельницы, нашел бетонный погреб — яму с дубовой дверью, а на двери — большую печать с знаком трезубца.

— Кто печати наложил? — спросил он в сельсовете.

— А Махна.

— Сколько же тут зерна запечатано?

— А вагонов сорок.

— Добре, — и он сковырнул печать.

Подвод до этого не было, и найти их казалось невозможным, но как только он сорвал печати, получилось так, что будто бы он сорвал печати и с подвод. Привели коней, впряженных в телеги. Тогда Ламычев «двинул элеватор», то есть пустил трансмиссию, поставив под жолоб огромное корыто, сколоченное из теса, — и зерно потекло в это корыто. С приятным, теплым чувством смотрел Ламычев на золотистый поток, уже давно не виданный, на солнце, заливавшее сквозь тополь этот поток светло-желтыми лучами, похожими на сыромятные ремни, и смотрел на мужиков, которые стояли хмуро, держа шапки подмышками. Они ничего не говорили комиссару, но в глазах их улавливалась жалость к нему, и Ламычев понимал, что кулаки уже поскакали к Махно.

Подали состав. Стали грузить вагоны зерном. Ламычев зашел в вагон посмотреть, не осталось ли там свободного места, тщательно ли идет погрузка. Когда он вылез из вагона, ему показалось, что грузчиков стало меньше, а главное, исчезли и председатель сельсовета и секретарь. «Эх, не успеем, пожалуй, увезти вагоны», — подумал Ламычев.

К станции подъехало несколько верховых.

Молодой мордатый парень с таким ярким румянцем на щеках, что на него без смеха и смотреть нельзя было, спросил, наставляя винтовку и не слезая с коня:

— Откуда?

— Из Харькова, — ответил, смеясь, Ламычев.

— Кто?

— Уполномоченный по снабжению округа.

— Фамилия?

— Ламычев.

— А!..

— Что «а»?

— Поехали в штаб Селезнева.

Селезнев, как уже слышал Ламычев, был начальником штаба Махно: «Видать, и Махну поглядим», — подумал Ламычев с удовольствием, ощущая, что вся его тоска прошла и что в конце концов даже приятно идти среди верховых. Когда его вели мимо почты, он вдруг сказал конвойным:

— Мне телеграммы надо с почты взять. Будут допрашивать — для вас же сгодятся доказательства, что я комиссар.

— А бери! — сказал мордатый и, как и предполагал Ламычев, не слез с коня, а только велел своему подручному стать во дворе, чтобы арестованный не мог убежать с черного хода. Ламычев вошел в почтовое отделение и написал телеграмму в Харьков к Пархоменко: «Если погибну, ищи у Махны». Вернувшись, он показал мордатому своему конвойному квитанцию на телеграмму, и тот удовлетворенно кивнул головой.

В комендантской, длинном и сыром сарае, где пахло крепко свиньями, на щелистых нарах лежали избитые мужики. Он сел на край нар. Какой-то голос спросил из темноты:

— Дядя, день-то нынче как называется?

— Пятница, — отвечал Ламычев. — А чего?

— Обещали в среду вешать, а все бьют. Ноги ноют. Весна, что ли, ветреная…

Был конец апреля. Как раз самое время говорить о посевах. Мужики жаловались, что нет зерна, а махновцы, как ошалелые, все зерно стараются обменять на спирт.

Ламычев в комендантской просидел недолго. К вечеру его бросили в теплушку. В теплушке тоже были нары, только на нарах здесь лежали махновцы. У железной печки стояла бочка, на ней бочонок поменьше, а вокруг бочонка жестяные кружки. Вошел махновец в свитке, с двумя револьверами за поясом и с длинной саблей. Он повернул кран бочонка. В вагоне запахло водкой.

— Ламычев?

— Он самый.

— Слышали.

— Откуда?

— А я Селезнев. Мне все известно: кто и как.

Махновец поставил на нару ногу и, подтянув голенище, сплюнул.

— Кто тебе разрешил хлеб брать? Тебе известно, кто здесь хозяин?

— Оттого и взял, что известно, кто хозяин.

— Кто?

— Советская власть.

Махновец рассмеялся, опять выпил, крякнул и понюхал корку хлеба. Затем, видимо чувствуя внутри приятную теплоту, доброжелательно сказал:

— Ну, и дурак. Заколем тебя.

— И ты от смерти не уйдешь. Мне-то что, черт с ней, с жизнью, только вот вагоны мои непременно надо направить в Харьков. Заводы останавливаются.

— И пускай останавливаются, — он налил вина, но тоненькой струйкой и едва на донышке, в другую кружку, подал ее Ламычеву. — Пей.

— Комиссары не пьют.

— Ну, все мы из одной деревни, — сказал он и лег на нары.

Ламычев думал: «Сонного рубить, что ли, будут?», и он гадал, удастся ли Пархоменко вывезти хлеб, погруженный в вагоны. Как всегда, теперь он лежал на спине, и, как всегда, стоило только лечь, начинало ныть плечо, у которого отняли руку, и болело темя.

Проснулся он под утро, когда все уже посерело. Поезд стоял. Продрогшие караульные топтались у дверей теплушки. Когда Ламычев поднял голову, караульные перестали топтаться.

— Куда приехали?

— Не велено говорить, — ответил караульный.

Завизжали на разные голоса двери теплушки. Вошел в темной своей свитке Селезнев. Должно быть, он плохо спал, потому что все еще потягивался, зевал, сплевывал и приказывал караульным принести воды постуденее. Собирая в портфель бумаги, он сказал:

— Приехали в Гуляй-поле.

— К Махну пойдем? — спросил Ламычев.

— Пойдем, раз ты рвешься.

От станции до штаба Махно было никак не меньше пяти километров, но всю дорогу они почему-то шли пешком. Впереди шел Селезнев, крепко прижав к боку портфель. За ним шел Ламычев, а позади — конвойные. Селезнев молчал, изредка густо сплевывая и останавливаясь, чтобы из вежливости растереть плевок.

Вошли в большой помещичий двор. Ламычев увидел длинные выбеленные конюшни и посреди двора — выкрашенный блестящей краской, похожий на бляху, трехэтажный дом, перед которым стояла беседка, украшенная высохшими прошлогодними стеблями садового винограда. Конвойные проводили Ламычева в эту беседку, а Селезнев пошел в дом.

Открылись двери конюшни. Заржали кони. Вывели гладкого серого жеребца. Ламычев посмотрел на него и подумал: «На ипподроме наши хоть голодней, а статями лучше». За конюшней, надо полагать, находилась кузница, потому что оттуда слышались неровные удары по наковальне. «С похмелья бьет, черт, — подумал Ламычев, — в женихи вам идти, а не в кузню». Кто-то выкатил телегу и, подперев ее жердью, поставленной на дугу, снял колесо и стал мазать ось. Обмакнув мазилку, он поднял голову и крикнул:

— Семен! Иди сапоги смажу. Деготь нонче жидок, как вода, мигом впитается.

Семен, должно быть, коваль, потому что удары прекратились, когда он спросил:

— А у тебя покурить есть?

— Нету.

— Ну и мазать не буду, — ответил практичный Семен, по-видимому желавший соединить в один два приятных запаха: табака и дегтя.

Из дома вышел головастый лохматый маленький человечек в кавалерийских штанах, не завязанных внизу, так что тесемки их постоянно попадали ему то в калоши, то под калоши. Шлепая калошами, он прошел мимо беседки, а затем направился влево, по всей вероятности в кухню, потому что, как только он вошел в большую дверь, тотчас же оттуда выбежала старуха в цветном фартуке и закричала:

— Жра-ать!..

Из раскрытой двери кухни несло чем-то мясным, пахло горячим хлебом, и у Ламычева засосало под ложечкой. Ламычев повернулся спиной к кухне и стал смотреть на того парня, который мазал телегу. Но парень, облизываясь, жадно глядел в дверь кухни, и не было сомнений, что ему тоже крайне хотелось есть. Ламычев перевел глаза на конвойных. Они тоже смотрели на дверь кухни. «Ну и сторона!» — подумал Ламычев.

Выбежала опять старуха в цветном фартуке и крикнула караульным, указывая на Ламычева:

— Велено и ему жрать. И вы ступайте в казарму.

Посреди кухни стоял стол топорной работы с такими же стульями по бокам. Пол у кухни был земляной, но чистый. Возле очага, вроде свечей, стояли, освещая его отраженным светом солнца, винтовки и два пулемета. На столе были миски с борщом, крупно нарезанные ломти хлеба; старуха ждала дальнейших приказаний, скрестив руки над фартуком.