Изменить стиль страницы

ГЛАВА ПЕРВАЯ

i_009.jpegще весна, но ветер дует уже совсем легкий, горячий, кичливый, так, что обмирает сердце и сохнут глаза. Люди смотрят в степь и день, и два, и три… и месяц! Все дует ветер, все колышется уже покрытая летней пылью трава, и кажется, сколько ни надсаживайся ветер, не смести ему пыли с травы, не одолеть ему этой сухости и бесконечных пространств!..

Эшелонам тяжело. Хотя и идет весь металлургический и шахтерский Донбасс, хотя он и шутит, смеется и даже поет песни, хотя печатает газеты на пишущей машинке, но он понимает, что эти эшелоны совсем не похожи на прежние, сильные, быстрые эшелоны, да и сама железная дорога должна теперь носить какое-то другое название. Вагоны проходят в день не больше пяти километров, столько же, сколько обозы на волах. Водокачки взорваны. Воды нет. И вот выстраивается цепь людей на несколько километров, и в солдатских котелках, изредка разве в ведрах, передают воду из родников в паровозы. Ведер и тех нет! Вагоны не ремонтируют, а если который повредился, его просто сбрасывают под откос, а имущество перекладывают в другой. Случается, что от тревоги и тяжести на душе шахтеры начинают палить по врагу из винтовок, когда тот еле виден.

— Чего вы стреляете? — спросит, смеясь, Пархоменко.

— А враг.

— Где? Обожди палить, подпустим поближе.

Подпустят, вглядятся — казаки.

— Как у вас с продовольствием, товарищи? — переводит он разговор на более спокойную тему.

— С продовольствием чего, а вот обува плоха.

— Насчет обувы, прямо скажу, обещать нельзя. Желающие могут переходить в кавалерию; казаки от пролетарской кавалерии не только сапоги, а и штаны сбрасывают!

Оставив позади себя повеселевшие лица и хохот, Пархоменко направляется к обозам.

Обозам еще тяжелей, чем эшелонам: совсем ослабели мужики, попав в казачьи земли. И понятно: когда идешь родной землей, среди крестьянства, то одно, а когда перед тобой нескончаемая степь и слышишь разговоры, что идти так вплоть до китайской границы, то совсем другое. К тому же по обозам передают слова руководителей 3-й армии (боявшихся больше всего реорганизации своих отрядов), что, мол, ворошиловцы хотят перегрузить с эшелонов пушки на воза, перебить несогласных крестьян и уйти с волами, степью, в Царицын. Меж возов бродят хулиганы с ножами и бомбами, играют ночь напролет в «очко». Появились заболевания. Выборные, низко надвинув бараньи шапки, наводят разговоры на то, что, мол, нельзя ли повернуть обратно, что даже волы — и те тоскуют. Пархоменко в ответ спрашивает о знакомых коммунистах и комсомольцах. Ему отвечают хмуро:

— Полегли за Украину.

Пархоменко передал рассуждения стариков Ворошилову. Тот сказал:

— Обратно пускать их никак нельзя. Это будет лучшая агитация против большевиков. Волы пусть останутся при них. А кроме вола, надо дать им коня, Лавруша. А на коне — коммуниста, инструктора! Через недельку доложи о результате.

Штаб Пятой выделил несколько коммунистов-инструкторов. Обозы разделили на отряды, выбрали командиров, а те разбили свои обозы на роты и взводы. Тревога немного улеглась, к тому же выдали в обозы и вооружение.

Однажды утром эшелоны, как-то особенно резко лязгнув буферами, остановились.

Насыпь впереди была совершенно гола: ни рельсов, ни шпал. В бурой земле, еще влажной, барахтались длинные черви мясного цвета. Эта голая и бурая насыпь уходила далеко в степь, залитую лиловыми колокольчиками.

Подъехал Ворошилов.

Кавалеристы нашли возле ручья огромные клубы рельсов и обгорелых шпал. Оказалось, что белоказаки впрягали множество пар волов и коней в рельсы, как в сани, и тянули в стороны. Рельсы сгибались с грохотом и треском, шпалы выскакивали.

— Хорошо колечко, — сказал Пархоменко, указывая на клубок, — сильно хочется атаману Краснову обручить нас со смертью.

— Рельсу могут согнуть, а большевистскую волю — не выйдет, — сказал Ворошилов. Он оглядел степь. Неподалеку от насыпи росли зеленые шары перекати-поля. — Помяните мое слово, товарищи, что откатятся белоказаки от Дона вместе с этими перекати-поле.

Подошла ремонтная группа. Длинноусый слесарь, размахивая шведским ключом, недоумевающе смотрел на бешеный клубок рельсов.

— Выпрямишь? — спросил Ворошилов.

— А как же иначе.

— А иначе надо так, что снимите позади нас рельсы, — сказал Ворошилов. — Нам они сейчас не нужны, а когда вернемся, враги к тому времени новые настелют.

— Им уж некогда будет снимать, — подхватил Пархоменко.

Застучали молотки, замелькали лопаты. Ворошилов направился к сгоревшему разъезду. В поле встретил гонца от командира дивизии, организованной Щаденко в лежащей впереди станице Морозовской. Белоказаки оттеснили ее в степь.

Гонец, командир 32-го полка, Терентий Ламычев, курчавый, щеголеватый, нисколько не изменился с того времени, как встречался с Пархоменко в Луганске, когда вел свой полк на Дон. Отводя в сторону Пархоменко, он сказал тихо:

— Казак! По-твоему, с Ворошиловым-то как надо разговаривать: сердито али в ласке?

— Сердито с ним разве только мог бы бог поговорить, да и того отменили.

— Ишь вы какие гордые, — сказал, смеясь, Ламычев. — А вот почему ты мою Лизу в Расею отправил?

— Я и свою семью отправил, так вышло. Жизнь — не сахар лизать, не наверняка сладко…

Увидев, что Пархоменко огорчился, Ламычев стиснул ему руку и сказал:

— Ну, ничего, наша кровь, ламычевская, не пропадет. Еще и твоих с собой приведет. А ты вот скажи, правда ли, тут командиры кой-какие рассуждают, что к Царицыну надо идти отдельными отрядами, что, мол, талоны громоздки, двигаемся медленно, через Донец мост поправляли неделю, а сколько их еще, мостов-то?

— Такие разговоры есть. Только мы такие разговоры в Морозовской реорганизуем, — ответил сухо Пархоменко, которому не нравились щеголеватость и лихость Ламычева, его высокий вороной дончак, его пятьдесят ординарцев.

Ламычев чуть слышно рассмеялся.

— Надо их, чертей, реорганизовать, верно. «Казаки, говорят, не позволят пересечь великую казачью реку Дон!» А я вот казак и разрешаю рабочим: пересекайте. Это эсеры путают головы.

— А ты-то кто?

— Я сочувствующий.

— Кому?

— Ленину.

Ворошилов, читая письмо Щаденко, стоял возле будки разъезда. Ламычев, оставив своих ординарцев в поле, направился к будке, размахивая руками. На ходу он рассказал Пархоменко, как ему удалось провести на родину в село Чернышково свой 32-й полк, как вместо своей хаты нашел он пожарище, как в это время в станице Нижне-Чирской производили баллотировку наказного атамана и как он, Ламычев, захватил эту баллотировку, устроил митинг, кого нужно арестовал, кого нужно призвал к оружию и как затем соединился с Щаденко. В дивизии Щаденко есть много деповских рабочих, а без мастеров какая же теперь война? И он вдруг хвастливо добавил:

— Говорят, Емеля Пугачев произошел из станицы Потемкинской. Мы все думаем — из нашего Чернышкова!

Ворошилов круто повернулся на это восклицание. Они как раз стояли против обгорелых вагонов, уткнувшихся в разъезд. Ворошилов перечитал письмо, Щаденко писал: «Идет на соединение с вами наша Донецко-Морозовская дивизия, большинством из иногородних. Есть три тысячи отважных и верных бойцов, но нет оружия. Как у вас?»

Ворошилов задумчиво и лукаво посмотрел на Ламычева. Тот провел рукой по волосам и достал из бокового кармана еще бумагу. Это было требование от штаба 32-го полка в штаб 5-й армии. 32-му полку до зарезу нужно пятнадцать пудов гвоздей разного размера!

— Какая же без гвоздей война?. — сказал важно Ламычев. — Какие же без гвоздей подводы?

Опять в глазах у Ворошилова мелькнула лукавая усмешка. Он спросил:

— У тебя, говорят, много подвод с мукой?

— Да, кое-что могу обменять на гвозди, — ответил Ламычев со сдержанностью крестьянина, которого спрашивают об его имуществе.

— И скот есть в полку?

— Да так себе, плохонький, — уж совсем сдержанно, сквозь зубы, ответил Ламычев. — Какой у нас скот, мы пролетарии. А в чем дело?

— В том, что зачем тебе подводы, когда муку можешь погрузить в вагоны.

— В твои?

— Зачем? Вагоны будут твоими. — И он указал на обгорелые вагоны. — Я хочу предложить штабу, чтобы тебе поручили прикрывать отступление армии, быть ее арьергардом. Раз ты пролетарий — отремонтируешь.

Ламычев, видимо чрезвычайно польщенный, весь покрылся румянцем и легкими каплями пота. Пот капал с его густых выцветших бровей на длинные ресницы, и он уже упорно, как собственность, разглядывал эти полусгнившие, уткнувшиеся в разъезд, бурые вагоны. Мысленно он уже красил их в небесно-голубую краску и писал на них полукругом суриком: «Смерть врагам народа! Смерть генералам и империализму!» Но вслух он сказал вяло:

— Арьергард — задача ответственная. Надо с полком посоветоваться: у меня сплошь выборное начало. Да и Щаденко отпустит ли?

Когда он, весь раздувшись от гордости, поскакал в степь, Пархоменко спросил:

— Зачем он тебе нужен?

— А что, три тысячи вагонов народного имущества так и бросить? — горячась, спросил Ворошилов. — На обозы сесть?

Он продолжал более спокойно:

— Для арьергарда необходима кавалерия. У Ламычева в полку больше, чем в каком другом, рабочих. Рабочие не дадут ему султанствовать. Да и Щаденко — большевик, наш парень, чует, кого выбрать.

— Как бы обозы не испугались, что в арьергарде у нас казаки.

Ворошилов как-то наискось, лукаво, оглядел Пархоменко.

— А тебе, что ль, хочется в арьергард?

Пархоменко рассмеялся.

— Не откажусь. По деду мы тоже из казаков, да и в коне понимаем.

— Пока еще рано. Пока еще поезди возле меня…

— Арьергард тоже возле…

— Нет, ты рядышком побудь. Ты мне нужен, Лавруша, здесь, у руки. А что касается обозов, так обозы будут довольнешеньки Ламычевым. Ребята, охраняющие обоз, перейдут попозже к нему. Они разглядят, что в арьергарде батраки и безземельные. А та малость, которая хочет повернуть оглобли, та подумает, прежде чем это делать, вспомнит Ламычева! Изменников он не пощадит. Я прошу тебя, Лавруша, поддержи меня, не ошибешься.