Изменить стиль страницы

Пархоменко поспешно убрал руку, откинул голову на спинку стула и посмотрел на дверь. Возле нее сидят три казака. Они не подают вида, они сидят так, как будто только что пришли.

— После разгрома Каледина, — говорит Пархоменко, — на Дону наступило некоторое затишье, а теперь генерал Краснов сговаривается с немцами. Мы перехватили одно из его писем к Вильгельму. Он хочет устроить «независимый Дон» со включением Таганрога, Царицына и Камышина. О своих законах он говорит кратко. Это, говорит, почти весь кодекс основных законов Российской империи. Копия в немецком переводе. А у вас как, в эшелоне?

Ламычев берет кисет со стола, свертывает цыгарку и отходит к окну. Ему всегда нужен в разговоре разбег. И сейчас, зажигая спичку, он бормочет:

— Будучи председателем полкового комитета с Октябрьского переворота, я повел тридцать второй полк на Дон, чтобы поставить его против богача.

Пархоменко видит его третий раз, но уже знает, что прерывать его не стоит — вспылит, начнет кричать. Он и сейчас с натуги весь побагровел.

— А полковник Семенов возле самого Миллерова говорит мне, что надо свертывать на Лихую, а не на Луганск, чтобы представиться правительству Донецко-Криворожской республики. Хорошо. Я беру карандаш и ставлю на его приказе крест, потому что возле Лихой, знаю, его ждут красновские офицеры. После митинга поворачивает на Луганск, к донецкой власти. Офицеры с нами. «Почему бы? — думаю. — Для агитации, что ли?» Так что — среди казаков разговор, что Ламычев продался буржуям и едет к дочери. «Она у него, говорят, в Луганске». Это правильно — дочь у меня в Луганске. Но дочь и в станицу могла приехать. Я вел эшелон не к дочери, а к правительству.

Он закурил опять и сел на стул, положив ногу на ногу.

— Кто она такая?

— Дочь-то? — спрашивает он недовольно. — Дочь на учительницу училась.

— Лиза Ламычева?

— Она. Неужели в исполком прошла? — спрашивает он словно бы небрежно, но по глазам его видно, что ему чрезвычайно польстило бы, если б Лизу избрали в исполком. И тогда Пархоменко становится понятным многое в поведении Ламычева — и некоторая его заносчивость, и щеголеватость, совсем сейчас ненужная, и торопливость. Видно, Ламычева много обижали в жизни, а сейчас он поверил в пришедшее счастье для себя и для других и все опасается, как бы его опять не обманули и не обидели.

В общем напрасно не сразу поверили Ламычеву и приняли его с малым почетом. Пархоменко поманил к себе секретарь, шевеля толстыми губами.

— Фамилии какие-то, товарищ Пархоменко.

— Это за сегодняшнюю ночь буржуазии убежало…

— Куда?

— К генералу Краснову.

Казак подумал.

— Бежали-то какие, — смелые али так? — он поболтал в воздухе кистью руки.

— Трусы.

— Выходит, на верное дело бегут. — Он посмотрел на соседнего молоденького казака, должно быть писаря эшелона, и тот достал из-за голенища узкий конверт и передал его Пархоменко. — А это вот наша буржуазия убежала, офицеры.

— Ну вот, а вы еще с правительством хотите видеться. А что вы правительству скажете? «Где, — спросит правительство, — ваши офицеры?» Убежали. Придется их вам на Дону поискать. Упустили.

— Упустили! — Казак наклонил голову. — Приходится ехать на Дон.

— Приходится, товарищ Ламычев.

— Табачку бы!

— Табачку? Вот жалко под рукой нету отношения таврической продовольственной управы. Пишет, что все, дескать, табачные фабрики взяты на учет. Табак будет выдаваться тем, кто поставит населению Таврии мануфактуру и обувь… Что же, нам брюки снимать или сапоги? Откуда у нас мануфактура? B Москве разве? Ты через Москву проезжал…

Казак пошевелил губами и потупился.

— Десятую часть, чего следует для питания, и то Москва не получает. Пассажирское движение остановили, чтобы хоть как-нибудь с продовольствием справиться.

— Чего и говорить — враг идет. Большая мука народу.

Казак вздохнул и встал. За ним поднялись и остальные. Он крепко пожал руку Пархоменко и пригласил его на прощальный митинг казаков и луганских рабочих. На митинге выступит Иван Критский. «Отборный оратор», — добавил казак и широко улыбнулся. Казак сделал под козырек и щеголевато повернулся. В дверях стояла Лиза. Казак гулко переступил с ноги на ногу. Лицо у него стало торжественное и в то же время встревоженное. Он так долго думал о свидании с дочерью, так хотел ей показаться хорошим со всех сторон, так боялся, что она не разглядит отца, не поймет… Левая, очень широкая в кисти, рука его дрожала, толстые губы как бы покрылись пеплом.

— Ученье-то окончила? — спросил он.

Лиза упала ему на грудь и зарыдала.

Он гладил ее по спине, по выдающимся худым лопаткам и, морща сразу ставшее мокрым лицо, говорил:

— Здравствуй, дочка, здравствуй, сердешная. Светушка ты моя!

Спутники Ламычева вышли. Пархоменко потрогал раму. Скоро выставлять, двойная, Замазка уже наполовину высыпалась, а стаканы с какой-то бурой жидкостью, поставленные между рамами, были густо покрыты седой пылью, похожей на паутину. «Пыль, как враг, всюду пролезет», — думал Пархоменко, и одновременно с тем он думал о Ламычеве и его дочери, которые счастливыми голосами разговаривали в противоположном углу этой длинной желтой комнаты. Схожи они разве только глазами — синими, широкими и близко поставленными друг к другу.

Год назад Лиза Ламычева удивила конфликтную комиссию бойким говором, злостью на хозяев и явным влиянием на рабочих. Пархоменко расспросил ее. Она из «верхних» казачек, отец ее служил приказчиком на мельнице и с большим трудом отправил ее «сдавать на учительшу». А тут — война. Отца угнали, мать простудилась, работая на огороде, за право учения платить нечем — и пошла Лиза на шахты. Машины она кое-как понимала, ее определили на «подъемную». После февраля стали работать только те шахты, которые приносили доход, а подготовительные были хозяевами брошены. Лиза служила как раз на подготовительной. Пришлось переехать в Луганск. Здесь она поступила на весовую фабрику Карзона механиком по освещению. Она записалась в союз металлистов, ее вскоре выбрали старостой. Карзон, отговариваясь тяжелым временем, задерживал зарплату. По предложению Лизы фабрика объявила забастовку. И фабрикант и представители рабочих обратились в конфликтно-примирительную комиссию. Требования рабочих были удовлетворены. После этого Пархоменко часто встречал Лизу в совете профсоюзов выступающей на митингах, спорящей с меньшевиками. Недавно вместе с работниками Гартмана она организовала лазарет и приходила в штаб, требуя национализации дома, где некогда находились учительские курсы. Вскоре после ее прихода прибежал и директор курсов. Он между прочим сказал, что Ламычева настаивает на национализации потому, что сама плохо училась и теперь мстит. У Лизы на глазах показались слезы. Пархоменко остро взглянул на директора и сказал: «Не балуй, кадет».

— Через Донец раненых везут из степи, — услышал он подле себя голос Лизы. — Казаки опять обстреляли… за хлебом шли… московские, что ли, голодающие…

Ламычев развел руками:

— Голова от мыслей, как улей!

— Сколько у вас пулеметов? — спросил Пархоменко.

— Шесть.

— А винтовок?

— При каждом. Разоружать будешь?

— А что?

— Да если велит правительство, разоружимся.

— А разве тридцать второй полк в Луганск послали разоружаться?

— Послали на Дон.

— Туда и поезжайте.

— Слушаюсь, товарищ комиссар. А с табаком уж как-нибудь потерпим. Может быть, дома найдется.

Он накрыл голову широкой фуражкой, сдвинув ее слегка на ухо.

— Дочь бы хорошо на митинге выпустить, да не знаю, как у ней слова-то.

— Слова правильные.

— Стало быть, советуешь? На казаков, знаешь, знакомый голос действует.

Лиза рассмеялась. Смех у нее был короткий, сдержанный, и смеялась она потому, что не могла никак совладать с радостью. Но тотчас же она обратилась к Пархоменко, жалуясь, что помимо лазарета, поручили ей заведовать пятью школами. Когда она успеет? Здесь, чтобы сто метров бинта найти, нужно бегать по складам три дня. Отец прервал ее. Он выдаст хоть тысячу метров бинта и прочих медикаментов. Из этого разговора было ясно: ни у отца, ни у дочери и в мыслях нет, что Лиза покинет сейчас город. Помимо того, что Пархоменко было жаль отпускать из города каждого умелого работника, приятно было сознание, что люди остаются в городе, где жизнь течет правильно и целесообразно. Он, прощаясь, сказал, шевеля в улыбке черные усы:

— А к концу дня, гляди, и папирос где-нибудь достанем. Не унывай, Ламычев. Точка.

Едва казак и его дочь ушли, как ворвались меньшевики. Длинноногий молодой человек в коротком сером пиджаке требовал или денег, или оружия. Какое оружие? Какие деньги? Оказалось, что под видом бумаги в адрес меньшевистского комитета привезен из Харькова состав винтовок и пулеметов.

— Если у вас, граждане, нету плохого мнении о Советской власти, — сказал Пархоменко, — зачем вам баловаться с пулеметами? А если есть плохое мнение, то зачем мы будем выдавать вам оружие?

— Следовательно, отбираете?

— А как же?

— Тогда платите стоимость.

— У вас есть счета?

— Есть.

— Оружие, насколько я знаю, казенное имущество. Торговать им никто не имеет права. А если у вас есть счета, если вы купили, то надо искать тех, кто вас обманул. Вы ведь знали, что казенным имуществом торговать нельзя.

Меньшевики потребовали созыва Совета. Совет депутатов собрался в тот же день. Сообщение о найденном оружии сделал Пархоменко. Совет постановил исключить меньшевиков из своего состава, отдать их под суд и отправить в Харьков. Пархоменко должен был доставить их туда. Признаться, он был доволен. Ему хотелось в Харьков. К тому же готовы и пополнения для луганского отряда, да и надо добыть для него в Харькове снарядов. Спецы, конечно, отвиливают, и теперь можно им сказать: «Ага, у вас нет снарядов и пулеметов? Удивительно. А как же меньшевики могли получить? Для Ворошилова у вас нет, а для меньшевиков есть». А самое главное, чего не говорил даже самому себе, но что улавливали и понимали все, он мучительно и трепетно жаждал быть на фронте, стоять в первом ряду, подле Ворошилова, и видеть перед собой мокрое и блестящее весеннее поле, серые цепи врага и яростно вздрагивать от гула его орудий.