Изменить стиль страницы

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Два дня назад на площади села, против школы, похоронили двух убитых махновцами работников сельсовета: председателя и секретаря. А могилу уже занесло пушистым, как пена, снегом, и тень тополя лежит на ней ало-голубая и такая крепкая и ясная, как будто она лежала здесь сотни лет. Поодаль возвышается братская могила, возникшая здесь летом: к высокому столбу прибита доска с надписью: «Погибли за социализм», и позавчера, когда хоронили председателя и секретаря, над доской приделали маленький, покрашенный охрой навесик, чтобы надпись подольше держалась.

Пархоменко провожал Ламычева, который уезжал в Екатеринослав для доклада командованию Конармии о действиях группы, преследующей Махно. Позади, скрипя полозьями, шла подвода, возница что-то насвистывал, а Ламычев вслух перебирал, что он скажет, хотя все слова были тщательно записаны:

— …передвижения противник совершает большей частью ночью, для чего разделяется на маленькие шайки Махно говорит: там-то и там соединяемся, — и разбегаются. Что же касается снабжения и пополнения, то черпаемое им в кулацких районах…

Он откинул назад голову, посмотрел голубыми близко поставленными друг к другу глазами в небо и сказал:

— На Дон мне хочется, Александр Яковлевич!

— Внука растить?

— И внука и вообще все человечество, Александр Яковлевич!

Пархоменко рассмеялся. Хотя последнее время была страшная скачка, все же Ламычев, по стародавнему времени считая сражение с Махно пустяковым делом, успокоился, раздобрел и ходил необычайно самодовольный и важный. И сейчас он шел, выпятив грудь и глубоко дыша морозным крепким воздухом.

Поскрипывали полозья. Из переулка гнали к водопою скотину. Корова остановилась у коричневого плетня и стала тереться; с плетня падал слежавшийся снег.

Пархоменко спросил:

— А ты, Терентий Саввич, к нашим-то зайдешь?

— В войне — народу сутки, а себе минутки. Обязательно зайду, отдам минутку. Харитина Григорьевна детей собиралась везти в Екатеринослав. Как сказать?

— Чего им мучиться по этим железным дорогам. Не советую, скажи. Вот Махну выметем, Донбасс подметем, уголь станем доставать: ему, небось, тоскливо под землей лежать. Да и то сказать — всякому огня хочется.

— И углю?

Они рассмеялись.

— По углю думаешь пойти, Александр Яковлевич?

— Хотел бы по заводскому делу, да не пустят. Климент говорил, что в академию надо идти.

— Для академии ты ростом вышел!

Ламычев достал часы, щелкнул крышкой: дескать, и мы тоже делали кое-что, и — пожелай мы в академию, вряд ли откажут. Хороший, честный мужик этот Ламычев! А семья какая, какое крепкое, честное племя!

Сынишка Лизин уже говорит, и первое слово, сказанное им, было «часы»; так долго дедушка вертел их перед его глазами. А дочь, Лизавета Терентьевна, промчалась свыше тысячи километров то в тачанке, то верхом, изредка в санях, — тряско, холодно, клопы, сырость, болезни, сухой хлеб, горячая пища бывает раз в пять суток, — и ни разу не пожаловалась Лиза, не погрустила; а если стычка, бой, она всегда впереди, и раненый немедленно получит и врачебную помощь и утешение.

— Прекрасная у тебя дочь, Терентий Саввич, непременно ее в науку надо послать, и так, чтобы далеко ушла, отцу чтоб не видать.

— И пусть уходит! Хоть в академию, — притворно сердито сказал Ламычев, поцеловав в губы Пархоменко. — Тебе обязан, Александр Яковлевич. Ты — ее уводишь, и чем дальше уведешь, тем и ей и мне лучше; я так свою обстановку понимаю. Кроме того, сообщаю тебе последние сведения. Махно-то приказал еще по одному коню у селянина мобилизовать.

— Ну, теперь махновцам — крышка!

— Крышка! — И, прыгая в сани, он крикнул вознице: — Гони, как будто за самим Махной гонишься!