Изменить стиль страницы

Гусиный крик

i_007.jpegсть у нас на заводе одна старушка живописка, Александра Федосеевна. Она любит ученикам-ремесленникам рассказывать о себе, про гусиный крик. Это насчет старой жизни.

Началось, значит, с того, что получила Саша в земской школе похвальный лист за отличные успехи и примерное поведение. А девчонка она смышленая, хоть и не в меру доверчивая. Да ведь и возраст не ахти какой: сполнилось ей тогда всего девять годков. Росточку чутошного, от горшка два вершка, коротышка. Но хлопотлива, к любому делу гожа. Из школы вернется, дома работы невпроворот. Она и в избе порядок наведет и малышей обиходит — их в семье-то еще трое росло, мал мала меньше. Мать с отцом да старший брат Петрушка в обед с фабрики придут, а им и еда на столе.

Мать-от у Саши в живописной простенькие узоры выполняла. Отец — точильщик. А в прежнее время это чуть не закон: коли в точильной маешься, так чахотошный. За день-то наглотается человек фарфоровой пыли, а к вечеру еле ноги волочит. С чего-то ведь звали себя точильщики живыми мертвецами.

Отец проклясть сына грозился, как вздумает тот в точильщики идти. Вот Петруха и стал слесарить.

А насчет Сашуни у отца-матери давняя думка: пусть хоть одна эта девчонка настоящей художницей станет.

Мать говорила соседкам по столу в живописной:

— Пойдет Сашенька в Покровскую прогимназию. Там с похвальными листами и ребятишек из простого народа принимают. А оттуда, бог даст, близок путь и в Москву, в художественную школу. Учится Сашенька, не затверживает, светлым разумом доходит, а к рисованию у нее талант.

Отец под веселую руку и прихвастнуть любил:

— Тут родителей в счет бери: тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь. У меня дед первым живописцем слыл на всю Россию.

Вот и росла девчоночка, птичка-невеличка с острым коготком. Вроде цветочка полевого, — не холят, а он и в засуху не повял, и в непогоду выстоял. Глянешь на него — душе услада.

Одно у Саши огорчение. Родилась она невесть в кого горбоносая. Кажись, ведь и в роду-то таких не помнили. И не то, чтобы безобразный какой нос, вроде семерым рос, а ей одной достался. Нет, аккуратненький, но по здешним местам необычный: у нас народ-то все больше курносый. В школе ее мальчишки на смех подняли, Носиком прозвали. Ей эта кличка — нож острый.

Вот, значит, размечтались в семье про Сашино ученье, только дума-то за горами, а беда во дворе.

Пришел как-то Сашунин отец домой после смены.

— Чтой-то, — говорит, — я притомился.

Закашлялся, а из горла кровь.

Родился не торопился, а умирать стал и оглянуться не успел.

Снесли его на погост, в сосновую рощу, где вечным сном спали такие же, как он, молодые, тридцатилетние, а то и того в жизни недобравшие точильщики. Вот оно когда сказалось, что велел хозяин заглаживать фарфоровые вещи по сухому, не смачивая, а в фарфор ради белизны приказал добавлять мышьяк. Для рабочих — верная смерть, а фабрикант Кузнецов на том богател.

Ну это все так, к слову пришлось. О том речь, что осталась семья сиротой, и девчоночка, умница-разумница, стала вместе с матерью и братом думать-гадать, как жить дальше, чтоб нужда не сглодала. Сама Саша и сказала, что не ехать ей теперь в Покров и не показывать настоящим художникам свои рисунки в Москве.

Отправилась мать к старому мастеру Ивану Васильевичу Козлову. У других-то полный набор, а у этого — бабы сказывали — есть местечко.

Тогда живописному делу обучали сами мастера. У каждого собиралось по три — по четыре паренька или девчонки. Мыли они кисти, носились на побегушках и привыкали к делу. А привыкнут — работают на мастера, как у нас говорили, «на его книжку». Платил он им сколько хотел. Обычно в первый год давал «за старание» двугривенный или, коли расщедрится, полтинник в получку. А получки — дважды в году: на рождество, да вподрасчет — на пасху. Во второй год мастер платил уже по два рубля в месяц, а на третий год или отпускал от себя, коли ученик оказывался способным, или получал «за науку», а заработанные ученик брал себе.

Вот, значит, мать поклонилась земно Козлову и сказала по обычаю:

— Будь милостив, Иван Васильевич, возьми девчонку под свою руку.

Посмотрел Козлов на невеличку. Слыл он мужиком корыстным, сразу понял: с сиротской семьи подарка не жди, и в диковинку ли, что сказал:

— Без твоей много у меня мелочи под рукой. Не взыщи.

Мать знала, что лукавит старик, а поди-ко его укори: у каждого свой расчет, каждый свою выгоду стережет, за своим барышом гонится. А ей барашка в бумажке неоткуда взять, чтобы мастеру сунуть.

Закручинилась Сашунина мать.

К смотрителю Топорову идти — толку нет. Все знали, что он только красивых девок на работу берет, да и то лишь тех, что посговорчивее. Согласится к нему, старому козлу, в субботу идти полы мыть — будет ей место и выгодная работа. А гордым да строптивым от ворот поворот безо всяких яких. Не зря его Жрецом прозвали: жертвы ему требовались.

Про управляющего Никифорова тоже думать нечего: взяточник, даролюбец почище мастера Козлова. Сам-то — вдовец, а в большом доме экономка Екатерина Тимофеевна хозяйство вела и за никифоровской дочкой присматривала. Эта экономка, может, и допустила бы сирот до хозяина, только с пустыми руками явишься, — ни с чем и вернешься: к тому же Жрецу управляющий отошлет.

Ан, оказалось, что Саша и сама из беды выбралась.

Идет она в воскресенье по поселку к Агаевской прудке — туда ребятишки часто собирались играть, — а навстречу вышагивает управляющий Михаил Феофилактович Никифоров.

Поклонилась Саша и хотела было поскорей шмыгнуть мимо. А Никифоров вдруг да и окликнул:

— Эй, Носик!

Другому бы, кто так назвал, девчонка глаза выцарапала, а тут сгруби или промолчи-ко, попробуй. Вспыхнула Сашунька от обиды, но задержалась:

— Я, Михаил Феофилактович.

А сама подумала: дочка его, поди, насплетничала, как мальчишки дразнят. А дочка вместе с Сашей училась. Неумеха, лентяйка, каких свет не видел.

Стоит Саша, ни жива ни мертва, перед управляющим, глаз поднять не смеет, ждет, что он скажет.

А Никифоров ласково так спросил:

— Кончила школу?

— Кончила, Михаил Феофилактович.

— С похвальным листом?

— С похвальным, Михаил Феофилактович.

— А моя-то Клавдия — дурафья, к ученью не способна.

Помолчал и вдруг заговорил доверительно, будто с полнолетней, а не с ребенком-несмышленышем:

— Экономка у меня, Екатерина Тимофеевна, как дятел, долбит, скоро ямку, поди, проклюет: отдай да отдай дочку в Покров, в прогимназию. И средства есть и положение; что же, мол, за невеста без образования, будто фабричная девка. А я так считаю: не примут дочку. Как пить дать не примут. Вот коли бы похвальный лист…

Саша вспомнила, что у нее и лист есть, а учиться не придется, и такая тоска ей сердце защемила, хоть плачь. И еще вспомнила, что надо поступать на работу. Явилась ей мысль: «Попрошу-ко Михаила Феофилактовича. Ишь как ласково беседует, может, и смилостивится».

И только она хотела это слово молвить, как заговорил сам управляющий:

— Вот что, Носик. Зачем тебе похвальный лист? Ну, повесишь на стенку, мухи засидят — вот и вся роскошь. А ты мне его отдай. Я в долгу не останусь. Видишь, полтинник? Твой будет.

Девчонка с перепугу молчит, а Никифоров цену набивает:

— Одежонка старая найдется. Дочка не носит. Пусть мать зайдет, велю отдать.

— Я скажу! — зашептала Саша и вдруг выпалила: — На работу бы мне устроиться, Михаил Феофилактович.

— На работу? — подивился управляющий. — Мала ты.

— Я в рост не вошла. Я вытянусь.

— Это только рыба весь век растет.

Подумал он еще малость и спросил:

— Лист-то отдашь?

— Как мама. По мне: берите.

Не утерпела, спросила:

— А на что он вам, Михаил Феофилактович?

— Для дочки. В прогимназию подам.

Удивилась Саша:

— Так ведь там мое имя прописано.

Никифоров усмехнулся:

— Эка невидаль. Вытравим и другое напишем.

Саша вспомнила рассказы баб про фабриканта Кузнецова, то ли отца, то ли деда нынешнего хозяина. Будто стакнулся он с фальшивомонетчиками и навострился печатать самодельные кредитные билеты.

— Сговорились? — спросил Никифоров.

И Саша, как большая, ответила:

— Сговорились.

Управляющий взял худую ручонку девочки и всунул полтинник, теплый да потный.

— Беги.

И Саша побежала — не к прудке, на игрище, а домой, к матери. Сердчишко Колотится, как голубок в ладонях. Полтинник за щекой: не ровен час потеряешь. А за полтинник-то девчонки-камушницы на заднем дворе целую неделю от зари до зари молоточками кварц из камней выбивают.

Сашунькина мать обрадовалась: вот дочка — умница, не сробела, с управляющим поговорила, на работу устроилась.

Вздохнула, сняла рамку со стены, пыль отерла, да так, не вынимая из-под стекла, завернула похвальный лист в праздничный головной платок и засеменила к большому дому, где Никифоров жил. Вернулась с узлом хоженой одежи, что ей экономка по приказу хозяина насобирала.

На следующее утро еще до гудка полетела Саша на фабрику. Мать наказала ей смотрителя дожидаться. Ровно в шесть, хоть часы проверяй, показывался Жрец в дверях живописной. Медленно шел меж столов, грузный да мрачный. Слова доброго никому не вымолвит. Девки, те, что побойчей, подшучивали, — это, мол, его совесть мучает, вот он невеселый и бродит. Но, видно, не так уж он мучился, потому что нет-нет да опять и пронесется говорок о загубленной девичьей судьбе. Если же какая строптивая девица не явилась по его зову — ни в жизнь она усердной работой Жрецу не могла угодить. Подойдет смотритель, возьмет кисть, сунет в скипидар и замажет рисунок.

— Ишь как несуразно напачкала, — скажет.

А не то подыщет причину и штраф наложит.

Так в конце концов и выживал с фабрики.

Жрец посадил Сашу возле мастера Козлова, того самого, что отказался взять ее под свою руку. Простым рисункам Сашуня от матери научилась, но выполняла их недолго. Способности к живописи у нее сказались. Да и Жрец, видно, такое распоряжение от самого управляющего получил, — перевел ее на французский узор.