Глава 1 МОСКОВСКОЕ УТРО
Наступил «вербохлест — бей до слез» високосного 1852 года. Накануне, двадцать второго марта, в субботу, возы с вербою то и дело подъезжали к временным лавкам, что выросли по обеим сторонам монумента Минину и Пожарскому. Товар раскупался в момент, без торгашества и обмана. Было, правда, немало любителей, предпочитавших живой природе прутики, увешанные фруктами из хлебного мякиша, бумажными цветами и восковыми херувимами, искусно вылепленными рукодельницами-затворницами Воскресенского монастыря.
Вербная суббота была первым гуляньем москвичей после полуторамесячного затворничества. Кого только нет в этот день на Красной площади! Веселые фабричные в картузах и длинных сюртуках, гордые чиновники в наглаженных мундирах, спесивые щеголи верхом на тысячерублевых жеребцах. То встретишь барина, закутанного в шубу, за которым слуга несет стул, дабы хозяин мог время от времени отдыхать; то винного откупщика в плисовых шароварах и яркой косоворотке в обнимку со своим слугой-карлой; то молодого человека с лорнетом, в узких панталонах и с огромным платком вокруг шеи, который он называет «жабо».
На Красную площадь стремились дети, старики, нищие. Лавочники, радуясь зело, встречали каждого, словно дщери Иерусалимовы, лозой, предвестившей начало страстей господних за пять дней до его крестной смерти. У Кремлевской стены примостились грек, продающий рахат-лукум, француз, выпекающий вафли, нижегородец с расписными ложками.
Разносчики во множестве снуют между гуляющей публикой, предлагая на все лады колбаски для пасхи, тещин язык, развертывающийся на десять вершков, американского жителя, закупоренного в хрустальной банке с водой. Торговки с грубыми руками безмятежно восседают на завернутых в рваные одеяла больших горшках, прозванных в народе корчагами. Возле них — корзины с черным хлебом, деревянными чашками и ложками. Всяк может получить за две копейки миску горячих щей и кусок хлеба.
А вот с баклажкой через плечо пробирается сквозь праздношатающуюся толпу сбитеньщик, задорно выхваливая свой товар:
Ай да сбитень-сбитенек!
Подходи-ка, паренек!
Сбитень тетушка варила,
Сама кушала, хвалила
И всем ребятам говорила:
«Вы, ребята, пейте!
Сбитня не жалейте!
Сбитень варен на меду.
Не на рощеном солоду!
Вкусен, ароматен,
Для всякого приятен!»
Люди повсюду улыбались весне, сутолоке, скорому концу заточения среди домашних стен. Осталась всего лишь одна — страстная, или, как говорят московские купчихи, страшная, — неделя великого поста, и сорокадневный траур по спасителю останется позади, настанет святая светлая неделя, закружится люд в отчаянном веселье: в свадьбах, гуляньях, во встречах с дальней и близкой родней. А высший свет займется визитами, благотворительными лотереями и переездом на дачи.
Начнется весна! Растает снег!
Впрочем, он таял этой зимой уже много раз. Даже вместо обычных рождественских морозов полили дожди. Сани, груженные телячьими тушами, бочками грибов и квашеной капусты, мучными кулями, салом, мануфактурой, надрывно скребли полозьями по каменной московской мостовой, аж душу вон вынимали.
Лишь к масленице снегу навыпадало вдоволь, и веселье удалось на славу. Но настал чистый понедельник, и вновь на улицах слякоть. Дамы совсем потеряли головы: в чем выходить из дому? Храбрые франтихи прогуливались по Тверскому бульвару в легких пальто и атласных шляпках, чем сразу же покорили сердца поклонников и заслужили гневное осуждение обладательниц тяжелых шуб и бархатных капотов.
А подлый народ как напялил в октябре ваточные чуйки да нанковые зипуны, так и не снимет их теперь до самого светлого праздника.
В дни вербной, предпоследней недели поста морозило лишь ранним утром, снег почти везде сошел и дневное солнышко крепко припекало через оконные стекла домов и карет, как бы утверждая удивительную жизненную мощь этой святой лозы. Но весеннее солнце несло и грех — застоявшаяся кровь вскипала, разбуженное сердце искало друга, душа жаждала свободы. По весне и начинается: то питейный дом красным петухом взовьется к небу, то арестанты в остроге самовольно выстроятся для претензии начальству, то удавится на чужом чердаке уставший от жизни горемыка. Но в историю войдут другие события, и, наверное, в будущем, 1853 году в мартовские весенние деньки будут отмечать годовщину восстановления генерал-лейтенантом Барятинским порядка в ауле Датыху посредством предания его пламени, упразднение во Франции Луи Бонапартом введенного Луи Бонапартом осадного положения да припомнят рыбу в две тысячи четыреста рублей, поданную ровно год назад к столу на пятьсот кувертов в Английском клубе.
Вконец изгнать сонную хмарь из бестолковых москвичей в вербную субботу не дал поваливший после полудня густой, тяжелый снег. Жители Первопрестольной вновь позапирались в своих домах, решив ужо до святой не показывать носу со двора. Разве обедню послушать, исповедаться и причаститься, благо что церковь рядом.
Точь-в-точь такой же снег валил во вторую неделю поста, когда профессора и студенты Московского университета несли к Данилову монастырю — верст шесть-семь — гроб с телом писателя Николая Васильевича Гоголя. Несмотря на непогоду, тысячная толпа почитателей и любопытных провожала в последний путь автора «Мертвых душ». Многие грешным делом судачили, что умер он десятью днями раньше телесной смерти, растопив в чистый понедельник печь рукописями ненапечатанных повестей и романов. Любители же похорон с обидою отмечали, что около университетской церкви, в которой отпевали покойного, в юродах и странницах был недостаток, грозных пророчеств никто не произносил, чудес не совершал. В пример ставили похороны прошлого года Анастасии-кликуши. Протоиерей, три священника и пяток благозвучных дьяконов служили по ней сто с лишком панихид. Московские бабы отгрызали щепки от гроба, забрасывали покойницу золотыми и медными монетами, многие ползли на коленях до самого кладбища. Особенно наблюдательные позже рассказывали, что не успели Анастасию предать земле, как по сторонам от солнца стали видны два параллельных, массивных, кровавого цвета столба, а само светило проколол белый густой луч, предвещавший, по мнению замоскворецких прорицателей, кару господню. Но наступил 1852-й, пришел пост — старый хрен с горькой редькой, толокном и пареной репкой, — и москвичи усердно принялись отмаливать грехи. Грехи таяли, таяли запасы толокна и клюквы, таяла и память об Анастасии-кликуше (благо что жив более почтенный прорицатель — Иван Яковлевич Корейша).
Пустынная лежит Москва под круглой луной ранним утром в страшное воскресенье, положившее начало страстям господним. Вот в такое предрассветное время любили московские государи предавать лютой казни своих подданных. Особенно усердствовал Иван IV, возмечтавший стать вроде как татарским мурзой в своих русских владениях. С тех-то пор — а может, и раньше? — пошла молвь, что Москва слезам не верит, а воле не потакает. И уж если к ней идти, то и голову нести. Она как досточка — спать хорошо, да везде метет.
Но давно оставили Первопрестольную государи, укатив к финским берегам. Что ж, там, вдалеке от своего народа, легче вершить темные деяния, забыв, что ставленнику бога не должно предаваться мерзостям. Вселился в венценосного Петра бес, и пришлось им обоим скрываться от Руси в нововыстроенном граде.
Не жалеет Москва о своем вдовстве. Лишь только спали с нее царственные оковы, как почувствовала она, что питает ее неведомая сила и сила та пересилит государеву, коль сойдутся на спотычки. Государева заносчива, строга военным уставом и чиновным законом, пышна словами о величии русского православия, заменившего русскому народу свободу, науки и искусства. Тутошняя же незнамо чем и берет. Не крестьянином же, привезшим по зимней дороге в Белокаменную телегу мороженой рыбы? Не фабричным с ситцевой фабрики, щеголяющим на гулянье «по-русски» — с бородкой, в длинном сюртуке? Не дворовым, напивающимся во все дни светлой недели как скот? Не ванькой-извозчиком с вечным запахом вонючей капусты? Не купцом с Рогожской заставы, упорно осеняющим себя крестом на старинный лад? Не промотавшим поместье дворянином, доживающим свой век в ветхом прабабушкином доме возле церкви Успения на Могильцах?..
Злые языки болтают, что типичный москвич — это дворянин сорока — пятидесяти лет, в далекой юности прослуживший пару лет в полку и тогда же прочитавший пару вольнодумных книг Вольтера. Со временем, озлобленный своей незначительностью, расставшись с мечтою наскоком преобразить отчизну, он стал люто ненавидеть ее и заперся в своем родовом гнезде, общаясь с Россией лишь раз в год — когда крепостные крестьяне привозят деньги и товар.
Другие же отмечают, что в Москве скорее исчезнут квас и калачи, чем чванливые чиновники в мундирах с начищенными пуговицами и при часах на золотой цепочке. Предложение о взятке сии сановники считают оскорблением, а берут обедами с шампанским в серебряной вазе да невестами с десятью тысячами дохода.
Третьи верят, что праздных бездельников восемнадцатого века сменил хваткий делец, который со школьных лет уразумел, что собственных суждений о религии, царской фамилии и старших по званию иметь не следует. Воспитанный в духе строгой дисциплины и национальной гордости, деловой хват смело берет займы под проволочный завод или кабак, а чтобы отмаливать то и дело нарождающиеся грехи, держит в доме с пяток прорицателей и иконостас старого письма.
Но чего только не наболтают о Москве и ее обитателях! «Нам, русским, не надобен хлеб, — говаривал юродивый Архипыч, пользовавшийся почетом у императрицы Анны Иоанновны, — мы друг друга едим и сыты бываем».