— Все, что снаружи, нас не касается. Мы ведь не можем на это воздействовать. Поэтому самое важное — как мы будем реагировать. Ты же не сходишь с ума или не стыдишься, когда подхватишь какой-нибудь вирус, ведь так? Послушай, я буду с тобой откровенен. У тебя намного больше храбрости, чем у меня. Я бывал в ситуации, когда со мной случались страшные вещи, но твоего мужества у меня не было.
Сглотнув, она широко открыла глаза и вытерла тыльной стороной руки мокрые щеки. Она все еще судорожно вздрагивала при каждом вздохе, но уже слушала меня.
— Я оказался во Вьетнаме почти в самом начале кампании, — продолжал я. — Свежеиспеченным лейтенантом с ученой степенью по английскому языку, всерьез полагавшим, что способен руководить военными действиями. А почему бы и нет? Все казалось простым, когда я там был. Вьетконговцы обычно пытались стрелять в нас из какого-то древнего японского и французского барахла, которое постоянно перегревалось и едва ли не гнулось. Зачастую эти винтовки просто взрывались у них в руках. А потом мы как-то пробирались через каучуковую плантацию и столкнулись с другого рода неприятелем — с северо-вьетнамской регулярной частью, вооруженной автоматами Калашникова. Они заманили нас в заминированную зону и там выпустили дух. Если кто-то пытался незаметно уползти, он взлетал на воздух от мины, которая взрывалась прямо под ним, или превращался в решето под перекрестным огнем. За пятнадцать минут мы потеряли десять человек, после чего капитан сдался. Они погнали нас через ряд каучуковых деревьев на дно обмелевшего русла реки, где артиллерия вьетнамской республиканской армии только что уничтожила мирных жителей одной вьетконговской деревушки. По берегам и в воде лежали мертвые дети, женщины, старики... И я понял, что сейчас они построят нас и расстреляют и мы присоединимся к тем, кто уже плавал в воде. Но вместо этого они сорвали с нас мокрую одежду и привязали за руки к деревьям струнами из разбитого пианино, которое стояло в одном домике на плантации. Потом съели наши пайки, выкурили наши сигареты и стали на нас мочиться. Мы сидели на земле как побитые собаки, пока они все это проделывали. Я осуждал капитана за капитуляцию. И даже испытывал удовольствие, когда они мочились на него. Но произошло еще кое-что, что позже намертво застряло у меня в голове. Нас заметили с вертолета, и где-то через десять минут группа спасателей и следопытов стала пробираться через ту же заминированную зону, чтобы освободить нас. Мы были приманкой в этой мышеловке. Я слышал автоматные очереди и взрывы мин, крики наших ребят, видел даже кровь и куски разорванных тел на ветках деревьев и был рад, что меня там нет, что я сижу в луже мочи и спасен от всего этого ужаса, который происходит там, где умирают ребята, пытавшиеся нас спасти. То я пытался представить, что думал вовсе не об этом и все проносящееся у меня в голове не имеет ничего общего с действительностью. То я мечтал убить каждого вьетконговца и каждого северо-вьетнамского солдата, но правда всего происходящего тогда, до того как парочка вертолетов выжгла все вокруг, состояла в том, что я был рад, что кто-то другой, а не я был перемолот в фарш. Вот что я подразумеваю, когда говорю, что большинство бы просто подняли кверху лапки. Ты не обычная девушка. У тебя есть особое мужество, и его не сломить недоумку, которому одна дорога — стать жареной сосиской.
— Ты чувствовал то, что чувствовал бы любой человек. Это было естественно, — сказала она.
— Да, верно, но сегодня из тебя вышел лучший солдат, чем из меня во Вьетнаме, только ты не хочешь себе в этом признаться, — сказал я, убирая ей светлые кудри со лба. — И к тому же куда более симпатичный.
Она не мигая смотрела на меня.
— Красивая и смелая. Опасное сочетание, — добавил я.
Перед синевой этих по-детски ясных глаз что-то внутри меня замирало.
— Как думаешь, теперь сможешь что-нибудь проглотить? — спросил я.
— Да.
— Мой папа прекрасно готовил. Он научил меня и моего сводного брата всем своим кулинарным секретам.
— Думаю, он научил тебя и еще кое-чему. И ты вырос очень хорошим человеком.
Она с улыбкой смотрела на меня. Я сжал ее руку, все еще холодную и безжизненную, а потом пошел с ней на кухню, где подогрел молока и приготовил омлет с сыром и зеленым луком. Мы сидели и ели за кофейным столиком, а я наблюдал, как ее лицу возвращается нормальный цвет.
Я вынудил ее рассказать о своей семье, доме, музыке, работе, обо всем, что она собой представляла до того, как Бобби Джо облапал ее. Энни рассказала, что выросла на ферме, где выращивали пшеницу и сорго, на север от Уичиты, в штате Канзас, что мать ее была меннониткой с пацифистскими взглядами, а отец — последователем идей Джона Брауна[11]. В ее описании Канзас представал холмистой зеленой страной, покрытой ленточками тихих речек и точечками деревьев — дубов, зеленых и серебристых тополей, и раскинувшей под горячим синим небом широкие бескрайние просторы, полнившиеся гудением цикад летними вечерами. Но в то же время это была страна, населенная религиозными фанатиками, ярыми сторонниками сухого закона, наивными реакционерами и, для равновесия, противниками ядерного оружия и разнообразными группировками борцов за мир. Просто дурдом под открытым небом. Или, по крайней мере, так казалось Энни, поэтому она и уехала в Тулан[12] учиться музыке и с тех пор не покидала Нового Орлеана.
Но теперь в ее глаза стал закрадываться сон.
— Похоже, одной моей знакомой деточке пора в кровать, — сказал я.
— Ничего подобного. Я не устала.
— Как же, как же, — проговорил я, обнимая ее, и, склонив ее голову к своему плечу, закрыл ей глаза. И ощутил ее дыхание на своей груди.
— Я не деточка. Мне уже двадцать семь, — сонно пробормотала она.
Подхватив другой рукой под коленки, я отнес ее в спальню и уложил на кровать. Потом снял с нее туфли и укрыл простыней. Она взглянула на меня снизу вверх и обвила рукой мою шею.
— Не уходи, — попросила она.
— Я буду на диване в гостиной. Утром позавтракаем на Французском рынке. Если услышишь какой-то шум, не пугайся — это я. Я часто брожу по ночам, — сказал я и потушил свет.
Это была правда, я, как правило, плохо спал. Иногда из-за того, что в голове всплывали воспоминания о войне, но гораздо чаще бессонница наступала от одиночества. Даже святые отцы никогда не превозносили прелестей полночной бессонницы. Я посмотрел по телевизору три фильма подряд, пока за окном среди деревьев не забрезжил серый рассвет. Когда же я наконец уснул, то был уверен, что день не за горами и поэтому все мои ночные холостяцкие мучения, бесконечные самооправдания вкупе с алкогольными чудовищами успокоятся в обозримом будущем.
А около полудня позвонил тот, кого я считал самым непутевым в нашей семье, и попросил заглянуть на обед к нему в ресторан на улице Дофинов. В самом деле, мой сводный брат Джимми, которого люди принимали за моего близнеца, по-своему был джентльменом. Он обладал чувством юмора и справедливости, унаследованным от отца, и со всеми — равными и подчиненными — обходился уважительно. Всегда вовремя выплачивал карточные долги, а к женщинам относился почти с викторианским благородством, возможно, потому, что его мать была, как поговаривали, проституткой с Аббевилль-стрит, хотя никто из нас ее не помнил. Но в то же время он крепко увяз в шальных деньгах, которые крутятся на тотализаторах, в покере и в игровых автоматах, что привело его к не особенно прочной, но опасной связи с Дидони Джиакано.
Эта связь, а также беспечное отношение к ней Джимми сводило меня с ума, так же как и все, что он делал в жизни, чтобы доказать, с одной стороны, насколько мы разные, а с другой — что он мне не просто сводный брат и внебрачный сын моего отца. Но я никогда не мог долго злиться на него — не дольше, чем в детстве, когда его проделки оканчивались неизменно печально, после чего нам обоим доставалось.