Помню, что ее объяснения касательно Бибигона привели к тому, что мы заказали что-то из индюшатины и бутылку Мерло. Выпив вина, я почувствовал, что пора и мне сказать хоть что-то. Однако в смятенном сознании не нашлось ничего, кроме подозрений и предостережений Ранке. Удивительно, как благосклонно выслушала Агния эти бредни. Она сказала, что Ранке ей был симпатичен с первого дня, что он добр и что, несмотря на внешнюю простоту, в нем таится изюмина.

– Дайте мне честное слово, господин Тишбейн. Вы разузнаете у своего шофера все, что он знает про берлинских ведьм. И что берлинские ведьмы знают про русских ведьм.

Я поклялся выковырять из Ранке его изюмину.

– А знаете что? – сказала Агния, когда мы шли вдоль Гагаринской к нашим дворам. – Я никогда не прохаживалась с офицером. Смешно?

Я поклонился ей у пупырчатой двери, она рассеянно улыбнулась и скрылась.

Ведьмы! Никогда не слышал ничего интересней! Русские ведьмы не уступают берлинским. И это, без сомнения, так. Я велю Ранке чаще мыть автомобиль.

Я миновал наши сообщающиеся сосуды и вышел на Шпалерную. Сверкающая улица, как гигантский рельс, уходила в сторону Смольного собора. Боже мой, как она смеялась! И пальцы, перебегающие по столу. Когда она вставала из-за стола, совершая одновременно множество мелких, незаметных посторонним движений, я ощутил долгий мучительный укол в сердце. Отчего же это? Да. Тогда-то я и осознал, что обручальный ободок светится у нее на пальце.

Я стремительно прошелся до Литейного и обратно. Должно быть, ее муж – средоточие всех достоинств. Я не хотел бы с ним знакомиться, но уверен, что это непременно так. Я очень надеюсь, что он не сочтет оскорблением утренние появления Ранке за рулем моего авто. Ранке нельзя заподозрить ни в чем. Он будет возить Агнию, и пусть это считается данью моего почтительного восхищения. И все, что я узнаю про ведьм, это тоже будет почтительной данью…

Но в один прекрасный день ее муж тоже захочет, чтобы его довозили до службы. И будет совершенно прав, потому что иначе это вызов. А я готов. Я все устрою так, что ни у кого не будет вопросов. А сам буду по-прежнему каждое утро гулять в Летнем саду. Помнится, у меня даже слеза навернулась от этих размышлений.

– Герр Тишбейн, – раздалось рядом, – вас пьянит петербургская осень. – Мой сосед по лестничной площадке раскачивался у меня за спиной и непонятно было, как он умудрился подкрасться незамеченным. – Не поддавайтесь, герр Тишбейн, истребляйте ее хмель алкоголем. Без пощады! Иначе вы пропадете здесь, как в сельве. Вот как я.

Еще некоторое время он раскачивался, потом махнул рукою и поплелся домой. Я дождался, пока он хлопнет дверью, и тоже вошел в парадную. Помню, у меня мелькнула мысль, что через три дня полнолуние. Мысль была не праздная. Лейтенант Фогель держал со мной пари, что в полнолуние пропускная способность резервного канала возрастает необычайно.

Я не спал ночью. Потому-то и остолбенел, когда, выйдя из парадной, уткнулся в свой автомобиль. Полночи я собеседовал с воображаемым Ранке и теперь не мог понять, почему он здесь, почему он не ждет Агнию в соседнем дворе? У меня хватило выдержки не накричать на водителя. У меня хватило ума отличить реальность от ночных галлюцинаций.

– Ранке, – спросил я, – что вы говорили о берлинских ведьмах?

Ранке попытался тут же выскочить из машины, но я придержал дверцу.

– Потом. Как-нибудь вы зайдете ко мне и расскажете про свою берлинскую бабушку все, что знаете. А теперь – езжайте. Езжайте, езжайте, госпожа ждет.

По-моему, он боялся, что я отменю свое прежнее распоряжение. Чем Агния нагнала на него такого страха? А впрочем, пусть. Теперь-то я узнаю всю подноготную берлинских ведьм.

Я уже прошел Летний сад до половины, когда моя машина выскочила на набережную. Агния, надо полагать, проспала, а может быть, Ранке уже отвез куда-нибудь ее мужа. Машина взлетела на мост и скрылась в Садовой улице. Я поймал себя на том, что мне совершенно безразлично, по какую сторону от Петра поставит Ранке машину. Потом я вспомнил пари с Фогелем и удивился тому, насколько безразлична мне пропускная способность резервного канала в полнолуние. Хотя ожидание полнолуния приобрело новую волнующую окраску. Все дело в ведьмах! И тут впереди я услышал отчаянный плеск и ругань. На берегу круглого пруда у выхода из сада омерзительный человек, схватив лебедя за тонкую шею, тянул его из воды. Кричать лебедь, понятно, не мог, он лишь бил крыльями, а омерзительный человек ждал только момента, чтобы свернуть ему шею.

– Это прекратить! – крикнул я сверху, поскольку пруд Летнего сада находится в значительном углублении. Человек плюхнул лебедя в воду, но не выпустил белой шеи. – Немедленно это прекратить! – крикнул я и пустился бегом к месту поединка. Когда я волнуюсь, мой русский становится плох.

Похититель разглядел меня, перехватил птицу левой рукой и решил, что готов к встрече. А вот это было заблуждение, проистекающее единственно из того, что рост мой не дотягивает до метра семидесяти. Я подскочил к негодяю и ударил его ногой по лодыжке. Он вскрикнул и повалился в воду. Лебедь величаво отплыл в сторону, а бродяга назвал меня «падлой германской» и проворно вылез из пруда.

– Мокро, – сказал он с укоризной, – а ведь холодно. – И быстро припустил куда-то. Как видно, и у него был угол, где можно было сожрать лебедя, а на худой конец, высушить одежду.

С утра в симметричных особняках был почтовый день. Солдатские письма стопами дожидались меня на столе. Разумеется, я не читал их. Глупо и непорядочно читать солдатские письма, не имея к тому оснований. Чтобы знать, что все идет нормально, достаточно убедиться, что сегодня солдат отправляет письмо по тому же адресу, что и месяц назад. Я пропускал письма перед глазами, и все было обычно, пока очередь не дошла до конверта панического розового цвета. Так и есть – Ранке. Адрес на конверте был берлинский, а, между тем, наш Ранке – парень из Лейпцига, и писал он обыкновенно только туда. Мне вдруг стало весело. Это письмо в Берлин, несомненно, адресовано сведущей в ведьмах бабушке, и не позднее, чем через две недели, я получу от Людвига Ранке полновесный отчет о ведьмах на родине и исчерпывающие предположения о ведьмах в России. Потом пришел Фогель напомнить о нашем пари, потом пришел Ранке и сказал, что он не может ездить на русском бензине, потом позвонили из консульства и сказали, что будет вечер, посвященный дружбе. Я так и не понял, о чьей дружбе шла речь, но уверенно солгал, что болен. Консульский голос посоветовал выпить водки: «Господин майор, водка помогает решительно от всего!» Я обещал выпить. Потом в цирке затрубил слон, и я пошел проводить строевой смотр. Батальонное каре стояло вокруг памятника и на фоне замка выглядело очень внушительно. Я сказал солдатам, что они разболтались, посулил дисциплинарные возмездия, но они все, как один, таращились на Петра Великого. Рушилась дисциплина! Тогда я распорядился устроить пятисотметровый пробег в противогазах и вернулся в кабинет.

Нет, конечно, нет! У Агнии не могло быть совершенно зеленых кошачьих глаз. Тут какая-то обольстительная видимость. Пожалуй, свет был не тот или еще что-нибудь. Если бы увидеть Агнию днем…

Тут явился капитан Гейзенберг и сказал, что у нас катастрофа. У всего батальона оказались вытащены из противогазов клапаны. Попросту говоря, мое войско превратило противогазы в маскарадные маски, в фикцию. Я скомандовал бежать еще три километра, а капитан Гейзенберг шепнул мне, что один только Ранке не решился обесчестить свой противогаз. Все-таки Ранке – балбес. А капитана Гейзенберга я невзлюбил еще в Веймаре, где формировался мой батальон. Сообщать командиру о тупости его водителя так, чтобы командир отнес эту тупость на счет своих высоких нравственных качеств. Что это такое? На сцену Гейзенберга, на сцену! Вот будет полнолуние, и можно не сомневаться, что Гейзенберг и его причислит к моим достоинствам. Тьфу!

Я отправил Гейзенберга проследить, чтобы клапаны были вставлены в противогазы, а сам закрылся в кабинете и стал писать на листе бумаги «Агния». Я написал ее имя кириллицей двести пятнадцать раз. По одному разу за каждый день жизни в Петербурге. Ведь она же все это время была, хоть я и не видел ее. Это немыслимо написать человеческое имя столько раз в один присест! Что-то непременно, непременно должно измениться.