Дело, и правда, было сделано. Бедный Кукольников лежал на спине и дышал мелкими частыми вдохами, как будто откусывал свои последние глотки воздуха. На столике у изголовья стоял тот самый цветок, и просторный горшок был завален кусками сухого льда. На просторном блюде с недоеденными персиками лежал еще один кусок льда с буханку хлеба величиной. Седоватый туман наплывал на Гошу и, постепенно нагреваясь, становился невидимым.

«Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.

Пустой и тихой улицей Красного Курсанта он дотащил невнятно лепечущего Кукольникова до дома, где жили его друзья. Уже поднимаясь по лестнице, он вспомнил номер их квартиры и, лишь позвонив, сообразил, как, должно быть, напугаются несчастные. Но, как видно, с Кукольниковым здесь дружили давно и напугались не особенно. Вернее сказать, не напугались совсем. Молодой мужчина, как-то очень по-интеллигентному тучный, уверенно снял Гошу с Филиппа, опустил на диван.

– Что же на этот раз? – спросил он.

– Считайте, что угорел.

– У вас на лице кровь, и вся рубаха в крови.

– Я тащил его на себе. Он тяжелый. Мне страшно было!

Мужчина кивнул, нащупал Гошин пульс, потом ловко вывернул ему веко, поглядел в зрачок и сказал, что дорого дал бы, чтобы узнать, где Кукольников умудрился угореть. Узнав, что все произошло у Кукольникова дома, хмыкнул, но выведывать подробности не стал. Вместо того сунул Гоше под нос вонючую ватку, послал Филиппа в кухню заваривать чай, а когда он принес кружку обжигающего крепкого чаю, стал поить Гошу. Мимоходом и как будто бы даже не переставая отпаивать больного, он протянул Филиппу упаковку таблеток глюкозы.

– Вы ведь тащили его от самого дома? Машину взять не догадались? Съешьте все таблетки. Съешьте, съешьте, пока сердце само не просит. – Он подождал, пока Филипп прожует таблетки, дал ему запить тем же чаем. – Георгий говорил вам, что я врач? Так почему же вы его тащили ко мне? Почему не вызвали «скорую»? Вот и я в толк не возьму. – Он вскинул глаза на Филиппа. – И вы, наверное, хотите, чтобы он несколько дней оставался у меня?

Тут Кукольников открыл глаза.

– Филя, – сказал он, – это Федя. Федя, это Филя.

В тот же ночной час, когда ни живой, ни мертвый Кукольников знакомил своих друзей, Макс Родченко проснулся от нестерпимого жжения с правой стороны тела. Этот жар исходил от спящей Сони и в самом деле был так силен, что страшно было подумать о неизвестном пламени, которое палило Соню изнутри. Растерявшийся Макс отчего-то решил, что прежде всего жену надо разбудить. Он сжал раскаленное запястье, из которого рвался пульс, и осторожно потянул Соню к себе. Нежное маленькое тело покорно перекатилось набок, но сон не прервался. Тогда Макс потеребил Сонино ухо, и она вздохнула, как вздыхают дети после долгого плача. «Бедные мы, бедные, – отчетливо сказала Соня. – Максик, Максик…» Но она продолжала спать. Спустя минуту или две Соня отчетливо сказала: «Виновата, Максик, виновата». Она не проснулась и после этого, только заплакала беззвучно. И с той минуты испепеляющий жар начал ослабевать.

Минуту или две Макс сидел над женою неподвижно, потом спустился с постели и принялся беззвучно кружить по комнате. Эта способность к беззвучным передвижениям появилась у Максима недавно и первое время пугала его. Но теперь он не думал об этом. Поединок, который должен был решить все, нельзя было откладывать дальше. «Если Сонька нынче умрет, я, конечно, все равно убью его. Только кому это поможет?»

Он еще походил по комнате и лег. Соня дышала ровно. Макс осторожно поцеловал ее в щеку. Слез не было, только просохшие потеки отзывались на губах горькой солью.

Он поднялся ни свет ни заря, тщательно оделся, как если бы его ожидало выступление на ученом совете, и направился к дому Кукольникова.

Через пятнадцать минут он поднялся по лестнице и позвонил. Он еще прижимал кнопку, когда дверь, видимо, растревоженная оглушительным звоном, пошла на него. И вот это было жутко, потому что как ни крути, а Кукольников в основном человек нормальный, и смысл дверей и запоров ему известен.

Но все-таки дверь открылась, а Макс для того и звонил. Он вошел и сразу наткнулся на стеклянную крошку от разбитых тарелок. Обломки были заляпаны чем-то темным, он прохрустел по ним и, уже понимая, что никого в квартире ему не увидеть, вошел в комнату.

У дивана на полу располагалась засохшая лужа блевотины, подобная мерзость имелась и на подоконнике, и пол был обильно заляпан кровью. (Те же самые, кстати, пятна, что и при входе в жилище Кукольникова.)

Ошеломленный, бессмысленно растопырив руки, Макс озирался, силясь подвести итог неожиданному ужасу. Мало-помалу он успокоился и обнаружил, что с книжной полки исчезла бронзовая скульптура, изображавшая совокупляющихся льва и львицу. Сразу вслед за этим он заметил, что пропали две английские гравюры восемнадцатого века. Бронза и гравюры – это было все, что оставалось у Кукольникова от его неугомонных и многократно битых и пуганых предков. В том, что поединка не будет, сомневаться уже не приходилось. Оставалось понять, куда девался сам Кукольников. Невозможно было поверить в то, что его утащили вместе с бронзой и гравюрами, но, несомненно, кровь была пролита, и он пропал. Если Гошу убили, он должен был бы лежать здесь, если он раненый пустился преследовать грабителей, то… И тут Макс вспомнил, что те же черные пятна он видел на лестнице. Он опустился на скомканную постель, и внезапная тоска сжала сердце с такой силой, что невозможно было поверить в то, что он, Максим Родченко, сегодня же собирался и сам на поединке прострелить лоб Кукольникову. «Ну, нет, – сказал Родченко, – я – это совсем другое дело. Да, я собирался его застрелить, это правда. Но ведь и у него были такие же планы. И еще неизвестно, кто бы из нас плыл сегодня в сторону Финского залива». (Поединку следовало состояться в речке, и убитый был бы снесен течением в залив, что совершенно запутало бы возможное следствие.)

«И потом – будь Гоша жив, он и сам бы выбрал смерть от моей руки. Потому что (будем говорить честно) погибнуть из-за Соньки – это совсем не то же самое, что помереть неизвестным способом из-за этих похабных львов. Да и гравюры были не лучше».

Сделав этот вывод, Макс бесшумно ушел и три часа спустя сидел уже с удочкой на невысоком берегу одной из чухонских речушек Карельского перешейка. Он прилежно удил до темноты, и длинный козырек бейсболки надежно скрывал от соседей-удильщиков, как страшно менялось время от времени его лицо.

Когда стемнело, и рыбаки разошлись, он сбросил брюки, соскочил к воде, зашел по пояс в воду и выбросил на берег плотно укупоренный ящичек. В ящичке оказались два пистолета и два налобных фонаря. Фонари Макс без церемоний кинул в воду, а пистолеты разобрал на ощупь и утопил по частям, пока шел берегом реки к станции.

Тихо он вернулся домой, тихо умылся и подсел к спящей Соне. Жена спала беззвучно, сложив ладошки под подбородком одну в другую, и Макс долго не мог решиться. Наконец он разбудил Соню, поцеловал ее заспанные глаза и сказал: «Я убил Кукольникова. Я убил его честно, и тебе не в чем меня упрекнуть». Сонино лицо перекосилось, стало злым и некрасивым, она оттолкнула Макса и горько заплакала.

Пыль, перемешанная с остывающим осенним солнцем, стояла в факультетском коридоре. Из-за угла из золотого облака вышла Надежда Мамай и, строго глядя на Филиппа, произнесла: