— Отказался! — закричал Митя.
— А я не могу.
— Никто таких денег не стребует! Ерунда собачья! Бред!
— А мне страшно.
— Жаль, — горько сказал Митя и отвернулся. — Жаль, что у нас так вышло. Я надеялся, будет по-другому…
Кончились гастроли; Митя пришел ее проводить на вокзал. Хоть и сердился, но пришел, великодушный человек. Стоял отдельно от всех провожавших — в плаще с поднятым воротником, голова непокрыта, строго поблескивают очки в тоненькой золотой оправе. Кожаный портфель в руке. Мальчик, старательно изображающий взрослого актера.
— Митька! — высунувшись из окна, закричала Лера — Духов привезешь из заграницы? Привези, не жадничай!
Костюмерша вернулась, принесла платье:
— Ну-ка примерим, душенька!..
Лера оделась, прошлась перед зеркалами.
— Теть Сима, не слишком ли выпустили?
— В самый раз, золотце. Очень прилично, и спинку теперь не морщит. Играйте на здоровье.
— Теть Сим, а на сколько лет я со сцены выгляжу?
— На семнадцать.
— Это правда?
— Истинный крест.
«…Почему я прихожу к этой женщине? — раздумчиво произнес репродуктор в углу. Спектакль продолжался, перевалил за середину. Теперь на сцене была красивая любовь, достойная подражания. Старый председатель колхоза безответно любил простую женщину, скотницу. — Когда-нибудь я все расскажу, — говорил председатель. — Все, что этой женщине на долю выпало. Как она вырастила пятерых детей, в землянке жила, голодала и все-таки не ушла с этой земли. А я… А я — тридцать лет люблю ее. И до конца жизни буду любить!»
— Теть Сим, а в жизни я на сколько выгляжу?
— Не знаю, душенька. Молодо, молодо.
Год спустя Лера снималась в новой кинокартине, а партнером оказался Митенька Грызунов. И начали работать как ни в чем не бывало — просто добрые приятели, коллеги, артисты одного театра.
Снимался такой эпизод: «проезд на санках по городу». В кино редко бывает, чтоб не поджимали сроки, чтобы съемки велись нормально; все торопятся, гонят метраж, опаздывают; зимнюю натуру снимают летом, создавая искусственные сугробы, а летнюю натуру снимают зимой, истребляя снег пожарными брандспойтами.
Точно так получилось и на этой картине. Эпизод «проезд на санках», а уже в районном городишке на телегах ездили, апрель месяц, снег сошел давно… Тогда привезли снег из-за города, из какой-то лесной чащобы; на самосвалах привезли, раскидали по склону горы.
Ночью подморозило. Волглый снежок застекленел, превратился в похрустывающую корку. И вот заскользили по ней легкие двухместные саночки с медвежьей полостью; оступаясь, разъезжаясь копытами, храпя испуганно, зацокал вниз по горе серый в яблоках жеребец, чемпион породы, специально доставленный на съемку с ипподрома; в саночках, прижимая к лицу пушистую муфту, смеясь, сидела Лера; Митя Грызунов тряс вожжами, вскрикивал, а внизу, в ногах, скорчился оператор, целясь из ручной камеры, — живьем снимал эпизод.
По сценарию требовалось, чтобы Митя (белогвардеец, колчаковский адъютант) обнял Леру и целовать начал, а Лера (юная, но уже опытная подпольщица) отпихнула бы Митю, оскорбилась бы и на ходу выскочила из саней.
По склону горы расставлены были здоровенные парни, штангисты из местного спортивного общества, чтоб подхватить Леру, когда выпрыгнет.
Все предусмотрено было, только никто не думал, что саночки занесет на ледяной корке, а саночки занесло. Хрипел, осаживаясь, ошалевший жеребец, лягая передок саней, отдирая щепки; хомут задрался и вздернулся жеребцу на самые уши. Лера смеялась в муфточку, говорила свой текст, ничего не видя кругом, — и только вдруг обдало ветром, брызнуло ледяное крошево: это жеребец кинулся вниз по горе, уже не приседая, не тормозя, не сдерживая раскатившихся саночек. Замельтешили по сторонам деревья, дома, заборы; восторженно шипел под ногами оператор, великолепные кадры у него получались, безумно-лихие; Лера отпихнула муфточкой наглого офицера и прыгнула.
Она упала на бок, что-то хрустнуло в кармане шубки, и грязная дорога, вместе с людьми, санями, заборами, церковью, вдруг поднялась и стала вертикально.
Лера немножко притворялась, когда Митя Грызунов на руках тащил ее в больницу; Лера закрывала глаза с длинными наклеенными ресницами, постанывала, а самой еще весело было, еще азарт не прошел — и очень хотелось узнать, что же хрустнуло в кармане шубки: пудреница или губной карандаш? Жалко, если карандаш, такого больше не достать…
А пронизывающая, невозможная боль началась позднее, уже после укола, после рентгена; Лера держалась за чьи-то пальцы, кричала в голос и не слышала себя, как под водой. В скромной районной больнице точно шрапнель разорвалась: забегали, засуматошились, отвели для Леры отдельную палату; все врачи, все няни столпились в дверях, смотрели на оравшую актрису.
Что за перелом у Леры, опасен ли — никто не говорил. А Лера еще не верила в серьезность происшедшего; с кем-то другим могло несчастье произойти, только не с нею; пускай боль нестерпимая, пускай напуганные лица у врачей — все не важно, не важно, плохого не может быть… И все-таки надо выяснить.
— Увезти меня можно отсюда? — спросила Лера у молоденького практиканта.
— Вы нетранспортабельны, — сказал рыженький, с удовольствием выговаривая мудреное слово. — Нетранспортабельны. Вас нельзя трясти, понимаете?
Митя Грызунов, добрая душа, понесся в Москву и там, рыская по больницам и институтам, расспрашивая, заводя знакомства, используя всю популярность свою, пытался найти самого лучшего травматолога, самое яркое светило.
Светил обнаружилось два. Меж собой они конкурировали. Первый профессор утверждал пользу активного хирургического вмешательства, по его методике требовалось в косточку загнать нержавеющий гвоздь и тем укрепить обломки; второй профессор придерживался другого метода, консервативного, когда косточка зарастает сама по себе.
В районный город, за тридевять земель, светила отправиться не смогли, послали ассистентов. У одного ассистента гремели в саквояже никелированные гвозди, другой прибыл налегке.
Лера лежала, отвернувшись к исцарапанной больничной стене, плакала тихонечко. Ей было все равно, как ее будут лечить.
За минувшие дни она смирилась, осознала происшедшее. Прежняя жизнь кончена, никогда не было ни театра, ни гастролей, ни киносъемок, и незачем вспоминать про это, теперь наступит иная жизнь.
Главный врач районной больницы, старичок Тихон Авдеич, весь мягонький, неторопливый, благодушный, смотрел на Леру ласково и покойно. Он единственный не переживал, не суетился.
— Какие уж тут операции, — негромко сказал он ассистенту с гвоздями, — чего деточку мучить? Положим на вытяжение, отведем ножку, беспокоить не будем. И срастется, пока молоденькая.
Лере подумалось, что Тихон Авдеич боится операции, не умеет заколачивать эти сверкающие гвозди, ответственности не хочет брать. Но и эта мысль не обидела, не взволновала ее. Все равно!
Приходил прощаться режиссер, сидел у кровати взъерошенный. Обещал, что не возьмет другую актрису, будет ждать выздоровления Леры. И опять она не обижалась на эту ложь, хотя знала, что никто ждать не позволит, на картину израсходована уйма денег, существуют сроки, планы, существует съемочный коллектив, сотни людей, которые должны получать зарплату. И картину будут доделывать с другой актрисой, иначе нельзя… Ну и пусть, пусть, Лера желает им успеха.
Митенька Грызунов прибегал, кипятился благородно, кричал шепотом, что так этого дела не оставит, в суд подаст, возьмет режиссера за яблочко… «Не смей!» — сказала Лера сквозь закушенную губу.
Экспедиция свернулась, покатила в Москву; снова затих районный городок, угомонились страсти. Сонно повлеклись вешние деньки, похожие один на другой. Лера больше не плакала, лежала совсем безвольная, вялая, еле открывала глаза. В палату к ней подселяли больных (кончились привилегии), душно сделалось в палате, неопрятно, тесно; по ночам стонали старухи. Лера и тут не жаловалась, будто не замечала ничего.
Затем она перестала есть. Оставалось нетронутым диетическое питание, дорогой больничный рацион, — делили его меж собой старушки-соседки. Лера только воду пила, маленькими бессильными глоточками.
Тихон Авдеич употребил психотерапию, назначил уколы. Стал чаще захаживать. Лера сочувствовала ему, но есть не могла, как ни упрашивали. Хотела лишь, чтоб оставили в покое.
…Однажды Тихон Авдеич пришел глубокой ночью. Был неожиданно веселым, покрякивал, фыркал.
Подсев к Лере, Тихон Авдеич стал со вкусом рассказывать про какого-то парня, тракториста, привезенного нынче в больницу. Парню трактор по ноге проехал, кости раздроблены; утром Тихон Авдеич наложил гипс, а сейчас, на ночном обходе, застает этого парня с пол-литром. Хотел завтра выписать парня, изгнать с позором, а парень-то, не будь дурак, окно растворил да и убрался своим ходом!
Лера слушала безразлично, не понимая, для чего Тихон Авдеич это рассказывает.
— Я вот и подумал, — объяснил Тихон Авдеич, посмеиваясь, — вот и подумал, не подняться ли вам тоже, детка? Ножку мы отведем честь честью, гипс наложим покрепче, чтоб не треснул. Будете как в футлярчике. Передвигаться начнете, костыльки хорошие найдем, удобные костыльки. Вот и гуляйте!
И когда Лера обратила к нему лицо с громадными, расширившимися зрачками, добавил:
— Вы не бойтесь, право же… Я отвечаю, и вся ответственность будет на мне. Соглашайтесь, соглашайтесь, чего там.
Тихон Авдеич приезжал потом в Москву и пришел на киностудию посмотреть, как Лера снимается на костылях.
Был уже июль месяц, устоялась летняя жара; подтекал, плавился морщинистый асфальт на дворе киностудии; рабочие выскакивали из павильонов, обливались водой у газировочного автомата: нечем было дышать… И, войдя в павильон, в пыльную, грохочущую его сутолоку, увидев под потолком бесчисленные ряды раскаленных, взрывающихся от перегрева ламп, увидев чудовищные ДИГи, за ребристыми стеклами которых трепетали, ярились синие молнии, увидев еще десятки прожекторов, средних и малых, направлявших свой жгучий, как бы клубящийся свет в одну точку, туда, где стояла Лера на костылях, — невозмутимый Тихон Авдеич обмер, зажевал губами, рукой заслонился… И ушел вскоре, чтоб не расстраиваться.