Изменить стиль страницы

ПОЖАР

Сухой треск и гулкие, отчетливые выстрелы над деревней, — будто вразнобой, торопливо палят из охотничьих ружей. Вполнеба стоит зарево, снизу солнечно-желтое, выше — фиолетовое, еще выше — грязно-серое; кипит и всплескивает рыжий с подпалинами дым, и рыжие длинные искры пучками, роями несутся по ветру, завиваются огненной метелью.

Горит дом Саши Лопатина.

Вблизи дома, где опахивает жгучим воздухом, где нестерпимо светло, как под лучами прожекторов, мечутся серебряно-черные фигуры людей. Сквозь пальбу и треск слышен командирский голос Семена Забелкина: «Р-раз, два — взяли!.. Еще — взяли!!» Забелкин молодец: первым заметил горящий дом, выскочил на шоссе, остановил машину и домчался на ней до почты, чтобы вызвать пожарную команду. Потом вернулся, организовал людей — и теперь под его началом мужики ломают забор и сарайчик, расчищают въезд для пожарных машин.

Позади Забелкина толпятся простоволосые бабы, ребятишки, наспех одетые, молчаливо-испуганные; они жадно смотрят в огонь, неотрывно, завороженно, будто их притягивает этот громадный костер. И только отступают на шаг, когда внезапно дохнет, обдаст невыносимым жаром.

Из соседних домов вытаскивают мебель, узлы в простынях; Зуев вывел корову, и она, привязанная к телеграфному столбу, дергается, встает на дыбы и ревет. На крыше легошинского дома сидит, как всегда спокойный, невозмутимый Егор Легошин — окунает в ведро веник и прихлопывает, гасит сыплющиеся искры. А брат его Васька, ощерясь, яростно рубит молодые березки и сосенки у канавы — боится, как бы не пошел огонь по деревьям…

Поздно заметили беду. В десятом часу вечера безлюдна деревня: кто, одолевая дремоту, досиживает у телевизора, а кто уже спать лег. Загоревшийся дом стоит на отшибе, почти не видать его за деревьями, за глухим кустарником. Лишь когда пламя поднялось до самой крыши, когда гулко, ружейными залпами начал стрелять раскаленный шифер — только тогда выскочил на улицу Забелкин, ахнул, поднял тревогу…

Дом уже не спасешь. Объят огнем со всех четырех сторон, пламя снаружи, пламя внутри, жаром выдавило посиневшие мутные стекла… Сквозь пустой четырехугольник окошка видна внутренняя стена, вся как будто из раскаленных углей, прозрачная, ослепительная, и на этой стене — отчетливый черный силуэт подвешенного на крюк велосипеда.

— Ну, гвоздя не останется!.. Все дотла! — говорит Забелкин, размазывая сажу и пепел по мокрому лицу.

Его спрашивают то и дело:

— А где хозяева-то? Лопатины где?

И всякий раз с нескрываемой злостью, ядовитым голосом отвечает Забелкин:

— Где? Небось по театрам сидят! Развлекаются!

Непрерывно звоня в колокол, подходит-наконец длинная пожарная машина; в ярчайшем свете остро, пронзительно блестят ее никелированные фары, поручни, зеркальце сбоку кабины; мокро сияет красная цистерна. Трое топорников, круша сапогами кусты, разматывают белый потертый шланг.

— Качай!..

Где-то в чреве машины захрипел насос, плоская лента шланга взбухает, расправляется; рваная струя воды хлещет по стене. Мгновенный взрыв — в том месте, где вода касается раскаленных углей, — мгновенный взрыв, шипенье и треск, и розовый светящийся пар застилает стену…

— Книзу направляй! — кричит Забелкин пожарнику, держащему шланг. — Лупи книзу, говорят!.. Куда бьешь, дура?!

Пожарник молча отпихивает его, надвинув каску, ухватив покрепче шланг квадратными несгибающимися рукавицами, шагает ближе к дому, в самое пекло, совсем исчезает в клубящемся пару.

Подъехали на мотоцикле два милиционера. Обошли, сосредоточенные, вокруг горящего дома, заглянули в полуразрушенный сарай, в дощатую уборную, посветили карманным фонариком. Теперь стоят отдельно от толпы, тоже глядят в огонь, переговариваются:

— От электропроводки, наверно.

— Тут везде провода на соплях…

— Как еще вся деревня не сгорит, удивляться надо.

— И сгорит. Дождутся.

— Смотри, велосипед на стене.

— Гоночный? Нет, вроде дорожный…

— Вроде.

— Вчера сын из переднего колеса восьмерку сделал… Чинить не успеваю, курочит и курочит.

— Давай отойдем, Крыша как бы не рухнула…

— Не, ничего.

Глохнет насос в пожарной машине, обмякнул пружинистый шланг. Из рассеивающегося пара, из розовых его клубов, как привидение, опять возникает пожарник; он отходит назад, кладет брандспойт на траву.

— В чем дело?!

— В том. Вода кончилась.

— Как это — кончилась?! — кричит подбежавший Забелкин. — Не успели начать, уже кончилась?!

— В цистерну-то два кубометра входит, — объясняет шофер с пожарной машины. — Это на десять минут. Теперь заправляться надо. Где у вас водоем?

— Пож-ж-жарнички! — содрогаясь от возмущения, кричит Забелкин. — Одну машину пригнали! И то на десять минут! Хороши порядки, нечего сказать!

— Не ори, — хмуро советует горбатый, похожий на большого филина шофер. — Поменьше дери глотку, понял?

— Не учи меня! Дрыхнете круглые сутки! Вон какую морду наспал: шире масленицы!

— Тебе б так поспать, — говорит шофер. — Прошлую ночь — три вызова. Позапрошлую — три. И нынче еще неизвестно, сколько будет… Люди с ног валятся, а ты… эх!

— Легошин! — приказывает Забелкин ухмыляющемуся Ваське. — Покажи им, где пруд. А то заблудятся, пожарнички…

Пока цистерна едет на околицу деревни, пока заправляется и приезжает обратно, пожар вновь набирает силу. Вновь розово-прозрачны огненные стены, жидкое слепящее золото плещет в четырехугольниках окон; с протяжным ревом, с гулом уходят кверху потоки пламени, срывают со стропил накаленные, лопающиеся плитки шифера.

Ширится освещенный круг, все дальше отступает толпа. И никто из деревенских не видит, что на дороге появились хозяева горящего дома, муж и жена Лопатины.

Извечен страх перед пожаром у деревенского человека, извечно считался пожар самой лихой бедою; гибнет кров, хозяйство гибнет, пропадает годами нажитое имущество — как удержать отчаяние! Безумеет человек, заходится в крике, себя не помнит…

Но вот эти двое — муж и жена Лопатины — стоят сейчас, как посторонние. Будто не их дом горит. На очкастом, худом лице Саши Лопатина можно увидеть испуг, виноватость, неловкую растерянность; испугана и растеряна Люба Лопатина, — но оба молчат, и незаметно горя великого, незаметно безумного отчаяния…

Дом Саше Лопатину достался по наследству от умершей тетки. И поговаривали даже, что не очень-то хотел Саша принимать наследство, — жена повлияла, жене нравился свежий воздух. Из подмосковного общежития Лопатины переехали в деревню, все имущество свое привезя на стареньком, криволапом и шелудивом «Москвиче». И началась у молодых Лопатиных сельская жизнь, — непонятная жизнь, удивлявшая всех ближайших соседей.

Лопатины не стали ремонтировать постройки, не стали обрабатывать участок. Запущенный дом и запущенный сад оставались такими же, как при тетке. Странно было смотреть на эту большую усадьбу, совершенно заросшую малинником, кустами рябины, узловатыми березками на черных ножках. Бревенчатый некрашеный дом тоже был заросший, заплетенный диким виноградом, — его сухие стебли свисали прядями, как нечесаные волосы. Бузина росла из трещин фундамента, а на шиферной крыше, в дырявых желобах, забитых мусором и трухой, поднялись метелки иван-чая, цвели хилыми розовыми звездочками. Но Саше Лопатину, кажется, это запустение нравилось.

Внутри дома он тоже не сменил обстановку. Как стояла в комнатах теткина убогая мебель, топорная мебель, сработанная деревенским плотником, — лавки, столы на козлах, дощатые посудные полки, так и осталась. Единственную вещь добавили молодые Лопатины: старинное мягкое кресло с ушами, музейное кресло, все в бронзовых накладках и завитушках; нелепо и дико выглядело оно среди убогих лавок. Да еще жена Саши развесила по стенам замысловатые древесные корни. Один корень был похож на змею с кошачьей головой, второй — на танцующего человека, третий вообще ни на что непохож, абстракция.

Вернувшись с работы, Саша вытаскивал на двор свое нелепое музейное кресло, ставил где-нибудь в лопухах и ложился в него со школьной тетрадочкой в руке… Он мог лежать часами, только иногда записывая какую-то строчку, какое-то слово, — было похоже, что от нечего делать Саша сочиняет стишки. Непроницаемо-безмятежным было его незагоревшее, бледное лицо с пепельной негустой бородкой; сдвинуты на лоб очки, близорукие глаза сладко прищурены… Фигура, изображающая покой.

Жена Саши, тоже очкастенькая и тоже худая, любила бесцельно бродить по участку. Составляла букеты из сухих веточек, из репейника, даже из крапивы. Была растеряхой, везде забывала свою одежду, книжки, журналы, туфли; нередко какая-нибудь модная кофточка, брошенная на скамейку, так и мокла под дождем.

Отдохнув, молодые Лопатины играли в бадминтон. Люба выносила из дому лакированные ракетки, пестрые хвостатые мячики, и вот — двое взрослых людей, неистово хохоча, гонялись и прыгали за мячиком, поправляя сползающие очки.

По воскресеньям они уезжали в лес, на озеро. Дряхлый шелудивый «Москвич» от стартера не заводился, Саша с Любой толкали его руками, спихивали с горки; окутавшись дымом, скрежеща и подвывая, «Москвич» натужно выползал из деревни. А возвращались всегда с пустыми руками: ни грибов, ни ягод не привозили из лесу. Наверное, они даже не старались загореть, как стараются обыкновенные дачники, — ходили такие же бледные, как и весной.

Недолго сколотить для автомашины гаражик или навес, но Саша и этого не сделал. Загонял «Москвича» в кусты, в дикие заросли, будто корову, и еще больше облуплялся, шелудивел «Москвич», просто-таки завивались на нем лохмотья краски. Наконец, он совсем отказался служить. Лопатины не горевали долго, купили велосипед, один на двоих. Все равно уезжали по воскресеньям — Люба впереди, на раме, а позади, согнувшись, растопырив острые колени, невозмутимый Саша.