Глава седьмая
А Шихино готовилось к празднику. Чем ближе подъезжали к деревне, тем чаще попадались на дороге девчата и парни; у шихинского моста, на пологом бережку, гости привал делали: умывались, чистились, обували туфельки и ботинки. Чтобы в деревню по всей форме войти.
Шихино не чета какому-нибудь Починку или Жихареву, это большой населенный пункт. Растянулась деревня вдоль мощеного большака, стоят дома деревянные и каменные, как в городе; есть клуб с кинотеатром, есть удивительное новое здание кафе-столовой: все стеклянное, как теплица овощная, но с длинным козырьком. Есть тут комсомольско-молодежный магазин «Репка» и еще два магазина, ведомственных; есть приемный пункт «Заготпушнины», где шкуры принимают и выдают порох и дробь охотникам; есть комбинат потребсоюза, в котором осенью грибы варят, солят и запечатывают в банки. И есть, наконец, аэродром в Шихине — ровное, всегда выкошенное поле на краю деревни; издалека видать мачты и полосатую матерчатую колбасу, надутую ветром; трижды в день выскакивают из-за леса лакированные красно-желтые самолетики, воздушные такси, трепещут пропеллерами, скользят и плюхаются на причесанную дернину.
В общем, есть где в Шихине разгуляться.
Тимофей довел Веру Ивановну до почты, но ждать не стал, заторопился по своим делам. Надо было успеть на приемный пункт: не ровен час, закроется по случаю праздника…
Однако пункт действовал, и был на месте знакомый приемщик. Как охотничий бог, восседал он за прилавком, покуривая трубочку, а вокруг, по стенам, висели звериные шкуры, самые разные — пятнистые рысьи с длинными, в трубочку свернувшимися лапами, и невесомые, пушистые волчьи с морозной искрой, и медвежья шкура висела, каштановая, как бы смазанная репейным маслом, отличная шкура, но только с проплешиной на заду, возле коротенького медвежьего хвоста. Под стеклом прилавка тускло мерцала дробь; выбирай, охотник, какую угодно: вот крупная, как черника, страшная волчья дробь, а вот помельче, помельче и совершенно мелкий бекасинник, похожий на маковые зернышки…
— А-а, Копенкин! — тотчас узнал приемщик. — Заходи, дорогой товарищ, давай! Без тебя план рушится.
— Приветствую, — солидно сказал Тимофей.
— Как, до тысячи еще далеко?
— Бери сколько есть. — Тимофей пододвинул ему корзинку, сдернул тряпицу. И пока приемщик считал и проверял шкурки, потирая их пальцами, разглядывая на просвет, прикидывая размер, Тимофей потихонечку озирался, с наслаждением вдыхая запах звериных шкур, сырой кожи, ружейного масла, прекрасный охотничий запах, от которого щекотало в носу и даже слюнки текли. «Погодите, — думал Тимофей, — будет у меня «тозовка», а после и дробовик заимею. Стану сюда заходить как хозяин, покупать стану чего захочу — и порох, и дробь, и городские картонные пыжи, и барклаи всякие… И ты, дорогой-товарищ, начнешь меня по имени-отчеству величать. Вот так-то!»
— Семь рублей ноль-ноль копеек! — подбил сумму приемщик, стреляя на счетах. — Солидно. И все ж таки далеко до Красной доски… Нажимай, товарищ Копенкин!
Тимофей взглянул на доску, на роскошные знамена ее и морщинистое золото, и его будто ударили вдруг: там, среда множества лиц на фотокарточках, он увидел пухлое, темное, самодовольное лицо Косого Егора! В прошлый раз этой фотокарточки не было, а может, Тимофей проглядел ее, не заметил. Но все равно, была она прежде или нет, не имеет она права висеть на Доске почета! Егор Косой не охотник, никакой не передовик — прохиндей он и жулик. Зачем его вывесили? Тимофей собрался уже ругаться, кричать на приемщика, но тут осенило его… Косой Егор не случайно попал на Доску. Он чужие шкурки сдавал. Чужие! Наверно, во всех деревнях, по которым шляется Егор, он забирает у пацанов шкурки, а потом выдает за свои… Недаром в телеге у него целый ящик этих слабительных леденцов с капустой! Скольких же дурачков он обманывает, а?
Тимофей лихорадочно соображал, говорить об этом приемщику или нет. Пожалуй, говорить бесполезно. Приемщику все едино, кто шкурки сдает. С Косым Егором даже удобней, он вроде агента… Нет, говорить нельзя. Но справедливость существует на свете, и Тимофей ее добьется. Надо к Жеребцову зайти, вот куда!
Тимофей выскочил из пункта и уж на ступенях опамятовался: деньги-то не спрятал, так и несет в кулаке… Эва до чего взвинтился! Тимофей зашел за угол, расстегнул куртку. В поле́ ее была прореха незаметная, Тимофей вывернул подкладку, там хранились все ценности его: воткнутые рыболовные крючки, жилка для поводков, зажигательное стекло и три рубля денег, зашпиленные булавкой. Тимофей подколол новые семь рублей, сунул подкладку на место. Так оно лучше, подальше положишь — поближе найдешь.
Старшина милиции Жеребцов тоже готовился к празднику. Но если для всех прочих людей праздник означал веселье, то для Жеребцова он означал самую тяжкую, самую неблагодарную работу. И старшина, разложив на лавочке перед избой всю форменную одежду и амуницию, готовился к празднику, будто к суровому походу. Он долго не замечал Тимофея — ощупывал старенький, потертый на обшлагах китель, проверял, крепко ли держатся крючки и пуговицы, нет ли чего лишнего в карманах. Потом сапоги взял и тоже тщательно обследовал. И портянки прощупал, прежде чем наворачивать.
— Здравствуй, дядь Тимоша! — окликнул его Тимофей.
— Здравствуй, тезка, — сказал Жеребцов.
Старшину все знали в округе, и он знал всех. Потому что присутствовал он на каждом празднике, на каждой свадьбе или проводах в армию. Да еще тверезым оставался.
Прежде всегда так бывало, что деревенского милиционера первым сажают за стол, наливают стаканчик. А когда напоят и спать положат, веселье продолжается безо всякого надзора. И милиционеру спокойней, и гуляющим людям тоже. Но старшина Жеребцов спиртного не употреблял, была у него какая-то залеченная язва; старшина садился за накрытый стол, не пил, не кушал, катал пальцами хлебные шарики и глядел на всех печальными, тверезыми глазами. Конечно же, если нарушался порядок, Жеребцову приходилось вмешиваться. В разные передряги он попадал из-за этого, ходил после праздников побитый. Но люди на него все-таки не обижались, а скорее сочувствовали трудной его судьбе и рисковой должности.
— Как там, — спросил старшина, — очередь у «Репки» стоит?
— Нету.
— Знать, катер запаздывает… Ты по делу или так?
— По делу.
— Тозовку никому не продам, — сказал Жеребцов. — Не волнуйся. Раз обещал твоему папаше, мое слово твердое.
— Дак я не об этом.
И Тимофей, присев на лавочку, подробно выложил старшине всю историю с Косым Егором. Как Егор обманывал самого Тимофея, и как соседей-приятелей обманывал, и как увидел сегодня Тимофей фотокарточку на Доске почета и сообразил, что много других пацанов обмануто. Раскрылось громадное жульничество…
Лишь об одном Тимофей умолчал. О том, что грозился Егор изуродовать Тимофея и теперь, наверное, озлобится еще больше… Но говорить про такое не следовало. Не мужской разговор. Вот ведь старшина Жеребцов не жалуется, что рисковая у него служба. И Тимофей никогда жаловаться не станет.
Печально и мудро слушал Жеребцов Тимофея. А после, надевши китель, продумал все и посулил:
— Разберемся. Кончится праздник, жив-здоров останусь — приеду к тебе в деревню… А ты покуда защити маленьких-то, в обиду не давай. Сделаешь?
— Ну, — сказал Тимофей.
Мало-помалу собирался народ на просторной улице Шихина; кучками стояли там и сям, и у кого-то заголосил транзистор, и балалайка затенькала по-синичьи. По обочинам рассаживались пришлые старухи торговки, устанавливали на земле мешки с подсолнушками, с прошлогодними орехами.
Еще чуток поднакопится народа — и двинет гулянка по Шихину.
Тимофей знал, как это будет. Вдруг, словно по чьей-то команде, людские кучки сорганизуются в ряды, человек по пять-шесть, а ряды выстроятся в колонну. И эта колонна потечет по деревне, до самой околицы, а там завернет обратно и потечет вспять, и в конце концов получится как бы вытянутый человеческий круг, непрерывный хоровод по всей улице…
Это умно придумано. Ты идешь в своем ряду, со своими деревенскими, играешь музыку, песни поешь или семечки лузгаешь, а навстречу тебе, по левой руке, движется ряд за рядом народ, и ты всех видишь, кто пришел на гулянку. Ты можешь выбирать, и тебя могут выбрать. Допустим, приглянулась тебе какая-нибудь модница из чужой деревни — ты к ней подсылаешь сестренку там или братишку. Течет людской хоровод, ряды навстречу, ряды, и вот опять подплывает твоя модница и уж именно тебя разглядывает: хорош или негодящ? Говорит сестренке: «Зови, я согласная!» — и ты перескакиваешь в чужой ряд, под бочок этой самой моднице…
Правда, прежде чем перескочишь, могут и тебя выбрать. Позарится на тебя кикимора, страшней войны, а отказаться права не имеешь. Обычай такой — девкам не отказывать…
Впрочем, Тимофею это не грозит, у пацанов и девчонок помоложе свои обычаи. У них проще. Бегай из ряда в ряд сколько захочется, а приглянулась малолетка, так дерни ее за косицу или вытяни прутом по ногам. А еще лучше крапиву взять, старую крапивину с граненым мохнатым стеблем…
Тимофей нынче возьмет в руки крапивину. Есть на кого внимание обратить. Санька Желтякова, дочка продавщицы, приплелась на гулянье, приплелась, не сообщив об этом Тимофею. Можно сказать, тайком от него. А Тимофей, наверное, с полгода за ней ухаживает. С того самого дня, как пихнул ее головой в сугроб. Любая девчонка давно бы сдалась, давно бы согласилась водиться. Но Санька, излечившись от любви к Дмитрию Алексеевичу, перестала краситься известкой, перестала наряжаться, ходит затрапезная, в каких-то бабкиных кофтах. И на мальчишек внимания не обращает. Фу-ты ну-ты! Как есть неприступная!