Отрывистые терпкие фразы, бросаемые Андре Марти, накаляли и без того жаркую атмосферу митинга, все более и более громкий гул негодования заполнял короткие паузы. «Испанская республика мирная страна!» — хрипло выкрикивали громкоговорители. «Чтобы отразить иностранную интервенцию и подавить фашистский мятеж, у законного правительства нет оружия! Оно есть во Франции! Но наше правительство! Правительство Народного фронта! Созданное благодаря тому, что на выборах победили здоровые силы страны, и возглавляемое нашим товарищем Леоном Блюмом! Отказывается продать оружие правительству испанского Народного фронта! Во главе которого тоже стоит социалист! Наш мужественный товарищ Ларго Кабальеро! Это невозможно понять!..» «У-у-у…» — бешено выли ярусы. «Вы, рабочие Франции! Вы, товарищи избиратели! Вы должны заставить французское правительство уважать вашу волю! Вы должны принудить его отменить позорное решение! Противоречащее международному праву! То, что происходит в Испании, наше кровное дело! Испанские герои защищают от мирового фашизма пиренейский фланг Франции! Мы обязаны помочь им! Сейчас под Ируном они умирают за нас с вами!..»
Андре Марти давно возвратился на место, и его серебряная голова затерялась среди остальных членов президиума, а возбужденная им буря продолжала бушевать. Из-за тесноты вытянув руки над собой, люди вокруг нас исступленно били в ладони и неистово орали. Стоявший сзади пожилой рабочий, тот самый, от которого так пахло кухонным чадом, хлопал громче всех, навалившись мне на спину и возя рукавами по моему темени. Напрасно председатель умоляюще склонялся над микрофоном и напрасно сквозь непрекращающийся плеск аплодисментов прорывались его неуверенные слова: «Товарищи!.. Мои дорогие товарищи!.. Послушайте, товарищи!..» Понадобилось порядочно времени, пока ему удалось водворить относительный порядок и один из руководителей парижского отделения профсоюза металлистов смог объявить, что рабочие военных авиационных заводов приняли решение каждую смену безвозмездно отрабатывать сверхурочный час, если правительство согласится полученные таким способом лишние самолеты передать Испании. И снова все заколотили в ладоши, и снова застучал в ушах повелительный речитатив: «Des-ca-nońs! de-sa-viońs! pour-L’Es-pagńe! ré-pu-bli-caińe!..»
Общее возбуждение все росло. Говорило еще несколько человек. Их старались слушать, но нетерпеливый гомон уже не утихал. Наконец, с почти такой же торжествующей интонацией, с какой конферансье преподносит в концерте гвоздь программы, председатель возвестил, что «перед вами выступит депутат кортесов товарищ Долорес Ибаррури, знаменитая Пасионария». И вот — будто черное пламя взметнулось навстречу урагану оваций — она порывисто шагнула вперед и, не ожидая их окончания, покрывая их, из громкоговорителей полился низкий мелодичный голос. При первой же его ноте воцарилась благоговейная тишина. В свете прожекторов было хорошо видно прекрасное бледное лицо Пасионарии и опущенные руки в широких, стянутых на запястьях рукавах, в левой по-прежнему был стиснут белый платочек. Пасионария говорила по-испански, и никто не переводил ее речь, однако все сорок тысяч, как завороженные, ловили каждое слово чужого, удивительно звучного языка. По корням, общим с французскими, я сначала понимал неплохо.
— Мы пришли к тебе, народ Парижа, покоритель Бастилии, боец Коммуны, — медленно и торжественно произнесла Пасионария и вдруг вскинула свою голову сорокалетней мадонны и быстро-быстро закричала, запела, угловато рубя воздух левой рукой с зажатым платком, и я сразу перестал улавливать смысл и только напряженно вслушивался в цыганскую музыку этого гибкого, то чистого, как виолончель, то хрипловатого от волнения голоса. А он все громче разливался над сосредоточенным молчанием велодрома, и на фоне огромных флагов, на фоне сваленных в пестрые кучи цветов колыхался темный и прямой силуэт с однообразно взлетающей и падающей, напоминающей сломанное крыло рукой.
Как и все кругом, я неотрывно всматривался в каждое движение Пасионарии, и мне почему-то вспомнился Шаляпин, когда он, смертельно бледный, в светло-золотой парче и тоже с белым платком в руке, выбегает на сцену в последнем акте «Бориса Годунова». На секунду мне почудилось, что величайшая в мире драматическая актриса исполняет перед нами монолог из незнакомой древней трагедии. Но сейчас же я вернулся к действительности, я напомнил себе, что эта поющая горькую песнь античная героиня — простая судомойка, жена рядового астурийского шахтера, родившая ему чуть ли не дюжину детей, из которых в живых осталось всего двое, что она на самом деле мыла жирные тарелки в горняцкой харчевне и кое-как сводила концы скудного домашнего хозяйства с концами, кормила кур, стирала, послушно штопала носки своего архиобыкновенного мужа… Но чем подробнее восстанавливал я в памяти общеизвестные факты биографии Пасионарии, тем необыкновеннее, тем непостижимее и таинственнее казалась она, эта, по выражению одного белогвардейского острослова, «пролетарская богородица», говорящая с нами от лица всех испанских женщин, а на самом деле — от лица самой Испании, больше чем говорящая, кажущаяся ее олицетворением… «Пасионария» означает «страстоцвет», под таким псевдонимом она помещала свои первые статьи в провинциальной рабочей печати, а теперь нет на земле человека, который не слышал бы его. Большинство и не подозревает, что это название цветка; широко известно основное значение слова: «неистовая», «страстная» — ведь оно так к ней подходит. Мне рассказывал кто-то, что в Испании ее зовут Пасионарией только посторонние, свои ласково называют по имени: «Долорес». А во Франции и среди коммунистов распространено прозвище, под каким ее знают все: и друзья и враги. И до чего же они, враги, ненавидят нашу Пасионарию. Каких только идиотских мерзостей не сочиняют о ней правые газеты. Вот, не дальше чем вчера «Круа-де-фё»[15], распущенные правительством Блюма, прислали в отель, где она остановилась, хамское письмо, полное непристойной ругани и наглых угроз…
Я посмотрел по сторонам. Как ее слушают, как слушают! А ведь почти никто ничего не понимает. И все равно. Не слушают даже, а внимают, словно верующие католики органу в храме. Очень многие растроганно плачут. Чуть ниже нас, справа, я вижу модно одетую девушку в очках, она поставила локти себе на колени, оперлась подбородком на сплетенные пальцы и закрыла глаза, но и отсюда хорошо заметно, что по ее щекам ползут слезы. Сзади, громко трубя, сморкается старый рабочий, который сказал, что у меня храбрая подружка…
Пасионария внезапно остановилась и, как будто собираясь с мыслями, опустила голову. Над велодромом снова сделалось напряженно тихо. А я только что начал было опять схватывать, о чем она говорит: о том, что испанский народ безоружен, вернее, что у него нет другого оружия, кроме самопожертвования… Но вот она вскинула голову и обвела взором верхние ярусы.
— Камарадас, — сказала Пасионария негромко, но настойчиво и как будто даже приблизилась к нам ко всем; все присутствовавшие почувствовали себя объединенными этим словом, тем доверием, какое было в него вложено. — Камарадас, — повторила она, и ее могучее контральто окрепло и зазвенело, и, вкладывая в каждый слог покоряющую убедительность, она отчетливо, словно диктуя, произнесла прозвучавшее классической латынью изречение, и каким-то чудом оно дошло до всех, все услышали, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях, и тогда в ответ грохнул такой обвал рукоплесканий, такой оглушающий гром восторга, какого еще не было сегодня. Он грохнул и стих, а Пасионарию подхватило и унесло вдохновение, и опять застонал, заныл, загудел орган ее голоса, и опять я ничего не мог разобрать. Но разве, если с кем-нибудь случилась беда и он зовет на помощь, разве, чтобы понять, необходимо различать и понимать отдельные слова?.. И как раз когда я подумал это, Пасионария кулаком с торчащим в нем белым платочком, отбивая такт по раскрытой ладони правой руки, прокричала то, что почти так же произносилось и по-французски:
— Чтобы победить, нам нужны самолеты! Нам нужны пулеметы! Нам нужны пушки!..
Уже никому не пришло в голову поддержать ее приевшимся рефреном. Страдающий и страстный голос Испании проникал в глубину сердец. Все больше и больше людей плакало, не стыдясь своих слез, и эти почти всеобщие слезы были и сильнее, и грознее, и убедительнее самых буйных криков и самых нужных лозунгов.
— Женщины Франции! Французские матери! — умоляюще призывала Пасионария. — Берегитесь! Сегодня это мы, завтра придет ваша очередь!.. Вы должны помочь нам, испанским матерям, испанским женщинам! Вы должны сделать все, что в ваших силах, гораздо больше того, что в ваших силах, — и тогда фашизм не пройдет!…
Она оборвала свою речь, порывисто повернулась и ушла в президиум. Больше не было ни оваций, ни воплей, ни пения. Но не только женские — мужские лица были заплаканы или искажены сдерживаемым волнением. Медленно-медленно сорокатысячный митинг начинал расходиться.
Снова взявшись за руки, чтобы не потеряться в толпе, мы вместе со всеми то переступали со ступеньки на ступеньку, то упирались в чужие спины. В горле, мешая разговаривать и причиняя сладкую боль, торчал твердый комок, как в детстве, если после обиды не удавалось по-настоящему выплакаться. На ярко освещенной площадке между этажами образовалась пробка. Остановившись, мы взглянули друг на друга. Слезы в ее глазах еще не просохли, и сквозь них она пытливо всматривалась в меня.