Изменить стиль страницы

2

«Случилось», впрочем, мало подходящее слово. Еду я не случайно. Ну, тогда с чего все началось? И оно не подходит, слишком безлично — все-таки я не «игрушка стихий». Правильнее поставить вопрос иначе: каким образом я пришел к убеждению, что должен поехать в Испанию? Тоже плохо. Образец бюрократической прозы, анкетный стиль. Но коротко, как при заполнении анкеты, на этакий вопрос не ответишь. И потом, с какого конца начинать — с себя или с Испании? Если с Испании, то прежде всего следует уяснить, почему происходящее там стало вдруг моим личным делом. Хотя, и если начинать с себя, придешь к тому же самому «почему». Так почему же в самом деле? Может быть, я и раньше увлекался Испанией, много знал о ней? Знал не больше, чем дала средняя школа.

…Что удивительного. Наше знакомство с другими странами и народами нормально начинается еще в раннем детстве со сказок. И я кроме русских народных сказок Афанасьева отлично знал французские сказки Перро, немецкие сказки братьев Гримм, арабские сказки, сказки Андерсена… Испанских же сказок не существовало. Хуже того, и при переходе от сказок к были испанские герои не встречались на больших дорогах тогдашней детской литературы и своим отсутствием как бы подтверждали, что труднопроходимые цепи Пиренейских гор наглухо отделяют Испанию от Европы. Правда, лет восьми я читал «Дон Кихота», но в обработке для самых маленьких он показался мне страшноватым сумасшедшим стариком, а некрасивые и несмешные дорожные происшествия, в которые он сам ввязывался, были ничуть не правдоподобнее, но гораздо грубее приключений барона Мюнхгаузена. Значительно позже, в общеобразовательной серии Елизаветы Водовозовой «Как люди на белом свете живут» я наткнулся-таки на книжечку, называвшуюся «Испанцы». В ней описывалось все, что полагалось: и гитары, и веера, и танцы с кастаньетами, и навахи, и продавцы воды, и бои быков. Дополнительно я вычитал из нее, что «Испания в полном смысле слова страна любви, цветов, жгучего солнца и вечных волнений среди народа», а также что «отличительные черты этого народа — храбрость, гордость и презрение к смерти». Подобными сведениями я и пробавлялся до недавней поры.

К счастью, безумный идальго из Ламанчи, не признанный мною в детстве, незаметно проник в мое сердце… Однако приблизился к пониманию «Дон Кихота» я не самостоятельно, своим умом мне не удалось постичь, что от смешного до великого один только шаг. Мне открыл это Гейне…

Храпевший во все запрокинутое горло Чебан вдруг вскинулся, раскрыл налитые кровью глаза, огляделся и, увидев, что один я не сплю, озабоченно спросил:

— Сколько… часов?..

Я оттянул манжет куртки и сам удивился:

— Уже половина одиннадцатого.

Но Чебан не ждал ответа. Привалившись к Ганеву, он опять крепко спал, словно и не просыпался, только теперь — в более удобном положении, дышал неслышно, как спящий младенец. Зато с колен Трояна на все купе раздавался ровный самоуверенный храп Иванова, да еще из угла, в котором помещался Дмитриев, слышались прерывистые рулады. Рядом со мной тихонько, вроде осенней синички, сипел носиком Юнин.

…Гейне рассказывает, что «Жизнь и подвиги остроумного рыцаря Дон Кихота Ламанчского, описанные Мигелем Сервантесом де Сааведра», были первой книгой, прочитанной им после того, как он «вступил уже в разумный возраст и до известной степени постиг грамоту». Что ж, честь ему и слава — на то он и Гейне. Но поскольку приведенное им немецкое заглавие оказалось длиннее, чем у Сервантеса, надо думать, что маленький вундеркинд Генрих имел дело не с сокращенным переводом. Подаренный же мне в соответствующем возрасте краткий пересказ с французского, где буквально на каждом шагу все встречные и поперечные, то оптом, то в розницу, чем попало избивали сумасшедшего старика до полусмерти, был невыносим своей грубостью и жестокостью.

Читая, прозу Гейне, я дошел до страниц, посвященных Дон Кихоту, и печатные буквы вдруг запели, как ноты, и пели и ныли, пока не прозвучал заключительный горестный вопль: «Ах! Этот светозарный рыцарь Серебряного Месяца, победивший храбрейшего и благороднейшего в мире человека, был переодетый цирюльник!»

Вагон сильно толкнуло назад. С полочки под окном полетела на пол пустая кружка. Поезд с визгом и скрежетом резко тормозил, по всей вероятности, перед ним неожиданно закрыли семафор. Мелькнул желтый фонарик над стрелкой, колеса вразнобой прогрохотали над ней. Еще одна стрелка, и еще. Небо впереди розовело от зарева. Мы подъезжали к какому-то городу. Несколько капель косо упали снаружи на стекло. Блестя под накрапывающим дождиком, разбегалось вширь множество рельс. Под черепичной крышей водокачки висел рукописный плакат: «Aidons L’Espagne républicaine!»[10] На соседнем пути потянулась вереница товарных вагонов, в них гулко отдавался ход нашего поезда. Издалека были видны освещенные прожектором огромные литеры. Вон оно что: Шалон-на-Марне. Целое кругосветное путешествие. Перпиньян от Парижа прямехонько на юг, а мы отмахали километров полтораста к западу!..

Приближаясь к вокзалу, поезд наш все замедлял движение и сейчас еле-еле полз. У начала перрона, опираясь на карабины, дежурили два гардмобиля[11] в темно-синих лакированных касках и отсыревших шинелях. К медному колоколу, висящему возле служебного помещения, подошел дежурный и коротко ударил один раз, одновременно рулады свистка засверлили влажный воздух, загудел паровоз, и перрон со светящимся поперек него циферблатом громадных круглых часов, с неподвижными гардмобилями, с медным колоколом и вытянувшимся рядом с ним дежурным медленно поехал вправо. Снова затарахтели стрелки, сверкнули зеленые очки семафора, и опять ничего не стало видно, кроме воды, текущей по оконному стеклу. Хотя язык уже саднило от беспрерывного куренья, я машинально потянул из пачки еще одну из оставшихся в ней «кэмел».

…О чем я только что думал? Ах да, о Дон Кихоте. Кстати, Гейне спутал. Вовсе не цирюльник Николас, а нарядившийся рыцарем бакалавр из Саламанки сеньор Самсон Караско, руководствуясь самыми лучшими намерениями, выбил из седла «храбрейшего и благороднейшего в мире человека». Сути дела, однако, это нисколько не меняет. Какая разница, брадобрей или бакалавр. Ученая степень отнюдь не прививка от пошлости. Наоборот, рядом с высоким безумием Дон Кихота ученая степень — подчеркнутая пошлость. И она в лице молодого, полного сил благоразумного бакалавра восторжествовала. Но когда сраженный ею старый чудак в анахронических рыцарских доспехах тяжело рухнул на землю и к его забралу прикоснулось вражеское копье, требуя сдачи на милость победителя, побежденный ответил: «Я не отрекусь от истины, хоть и бессилен защищать ее. Вонзай свое копье, рыцарь…» Сколько поколений мальчиков — испанских, французских, итальянских, немецких, английских и конечно же русских прочитали эти слова и, прочтя, становились хотя бы немного лучше, чем были, а некоторые так никогда и не смогли забыть их. Оттого-то у Дон Кихота появилось — и в жизни и в книгах — бесчисленное количество подражателей и продолжателей, в одной русской литературе их не счесть, достаточно упомянуть о доморощенном нашем идальго князе Мышкине. Несметное число было произнесено о Дон Кихоте прекраснодушных речей, а кто только не писал о нем статей, не сочинял стихов… Совсем некстати мне становится смешно. Действительно: кто только! Да и мое собственное первое напечатанное стихотворение называлось «Дон Кихот». Давно то было. Интересно, удастся ли мне сейчас вспомнить эти стихи? Кажется, да. Ритм их презабавно укладывается в перестук колес, а я ведь пытался изобразить топот копыт по твердой дороге… «На-ри-со́-ван-ны-е в не́-бе об-ла-ка́… На-ри-со́ван-ные на́ хол-мах ду-бы́…» Оборачиваюсь к своим спутникам. Все они почиют непробудным сном и гротескными позами напоминают придворных в балете «Спящая красавица». Уверенный, что никто меня не услышит, я начинаю декламировать себе под нос:

Нарисованные в небе облака.

Нарисованные на холмах дубы.

У ручья два нарисованных быка

Перед боем грозно наклонили лбы.

В поле пастухами разведен огонь.

Чуть дрожат в тумане крыши дальних сел.

По дороге выступает тощий конь,

Рядом с ним бежит откормленный осел.

На картинах у испанских мастеров

Я люблю веселых розовых крестьян,

Одинаковых, пасет ли он коров

Иль сидит в таверне, важен, сыт и пьян.

Вот такой же самый красочный мужик

Завтракает сыром, сидя на осле,

А в седле старинном, сумрачен и дик,

Едет он — последний рыцарь на земле.

На пейзаже этом он смешная быль.

Локоть прикрывает бутафорский щит,

На узорных латах ржавчина и пыль,

Из-под шлема грустно черный ус торчит.

«Что же, ваша милость, не проходит дня

Без жестоких драк, а толку не видать.

Кто же завоюет остров для меня?

Мне, клянусь Мадонной, надоело ждать!»

«Мир велик и страшен, добрый мой слуга,

По большим дорогам разъезжает зло,

Заливает кровью пашни и луга,

Набивает звонким золотом седло.

Знай же, если наши встретятся пути,

Может быть, я, Санчо, жизнь свою отдам

Для того, чтоб этот бедный мир спасти,

Для прекраснейших из всех прекрасных дам».

Зазвенели стремена из серебра.

Жалко дрогнула седеющая бровь…

О, какая безнадежная игра,

Старая игра в безумье и любовь!

А в селе Тобоссо, чистя скотный двор,

Толстая крестьянка говорит другой:

«Ах, кума, ведь сумасшедший наш сеньор

До сих пор еще волочится за мной».

В небе пропылило несколько веков.

Люди так же умирают, любят, лгут,

Но следы несуществующих подков

Росинанта в темных душах берегут.

Потому, что наша жизнь — игра теней,

Что осмеяны герои и сейчас,

И что много грубоватых Дульсиней

Так же вдохновляют на безумства нас.

Вы, кто сердцем непорочны и чисты,

Вы, кого мечты о подвигах томят,

В руки копья и картонные щиты!

Слышите, как мельницы шумят?