Изменить стиль страницы

Поезд давно миновал мрачную бетонную ограду, отчуждающую железную дорогу от города и пригородов, и несся рядом с обсаженным пирамидальными тополями шоссе. За окном огороды чередовались с парками и фруктовыми садами, а одинокие виллы — с тесными рядами крытых черепицей домишек. Солнце уже заходило, и верхушки тополей были бронзовыми. Повсюду назойливо пестрели щиты реклам, то заслоняя замшелую романскую колокольню, то возвышаясь на пологом холме посреди ровных шеренг картофельных кустиков, то выпячиваясь из низины между шоссе и насыпью, где на тонких ножках выстроились синевато-зеленые чалмы капусты.

— А ты пулеметом… здорово владеешь?.. — В вопросе Чебана, обращенном к Иванову, проскользнула почтительная зависть.

— Окончил офицерскую пулеметную школу.

— Где?

— В Крыму. У Врангеля.

— Какую систему… освоил?

— Какие есть, все и освоил.

— То давно было… Новые… которые секретные… ты их и видать не мог.

— Подумаешь, невидаль. Ну, дадут мне последнюю модель незнакомого, допустим, типа. Осмотрю, разберу, соберу, на полигоне немного пощелкаю — и весь секрет у меня в кармане, не беспокойся.

— Отказы надо узнать, — вставил Троян.

— Верно, друг. Вот на полигоне я и узнаю отказы. А ты разве не воевал? — строго спросил Иванов у Чебана.

Тот вздохнул.

— Не воевал…

— Почему?

— Потому…

— Но в армии служил?

— Не служил… в армии… Оружия… не знаю… Ничего… полезного не знаю… Шофер я… механик…

— Шофер там тоже пригодится. Но как вышло, что ты не служил?

— Так… получилось.

— А тебе сколько лет?

— Тридцать.

— Ну и ну. Да ты старше меня выглядишь, а мне тридцать восемь.

Чебан опять вздохнул.

— Что поделаешь…

Я посмотрел на него повнимательнее. Никак не скажешь, что он мой ровесник.

— И ты, молодой, на фронте, понятно, не был? — Иванов обратился ко мне. — Тебе лет двадцать пять?

— Не был. А вообще спасибо.

— За что еще спасибо?

— За комплимент. Мне тридцать один.

— Ей-богу? Не дашь. Не то что наш респонсабль. Сразу видно, всю жизнь с бабами путался — вон и выглядит на десять лет старше. Или, может, туберкулез?

Чебан в третий раз вздохнул.

— Всяко… бывало…

Вагон скрипел, гремел и качался. На пейзажи, пролетавшие за окном, опускались сумерки. Под потолком преждевременно заблестела лампочка.

— Вот чего, братцы, — начал Иванов. — Мне Васька Ковалев говорил, что все мы обязательно вместе воевать будем. Так давайте знакомиться. Вас, парижан, трое, нас, эльзасцев, целых пять человек, стреляные волки, один к другому, друг друга не первый день знаем. Крайний с фланга — Дмитриев, он, правда, вошел последним, но последние да будут первыми. Служил Дмитриев верой и правдой в самотопах…

— Нельзя ли обойтись без шутовства? — перебил Дмитриев.

— Можно. Вполне обойдемся. Дмитриев, как я только что имел честь доложить, самотоп, иначе говоря, моряк, вечно юный мичман. А лет ему, мичману, от роду за сорок. А росту он среднего, лоб имеет плешивый, бороду седую, за что оную бреет, и характер…

Дмитриев что-то пробормотал и демонстративно отвернулся.

— …и характер отвратительный, сами можете убедиться. Серьезного боевого опыта у мичмана Дмитриева нет, и обращению с пехотным оружием он не обучен. Бок о бок с самотопом, — Иванов с заметным удовольствием повторял этот термин, — старик Остапченко. Был поручиком еще при царе Горохе… Ты с пятнадцатого — офицер?

— Произведен в подпоручики, по окончании юнкерского училища в тысяча девятьсот четырнадцатом году, а в августе уже командовал полуротой на реке Сан, — уточнил Остапченко.

— В дальнейшем его благородие подпоручик Иван Иванович Остапченко сделал головокружительную карьеру: выслужился в поручики, в каковом высоком звании пребывает по сию пору. Между прочим, он, шутки в сторону, чемпион Эльзаса по шахматам. Впритирку к поручику помещается Юнин, он же бравый солдат Швейк. Этот, наоборот, всю жизнь в нижних чинах служит.

Юнин, конечно, захихикал. Ничуть не походил на Швейка он со своей помятой рожей, на которой татарские скулы выдавались над провалившимися щеками, обросшими рыжеватой щетиной; лишь нос, пожалуй, был швейковский: круглый и подвижный, как у ежа.

— Теперь очередь Трояна, — Иванов хлопнул его по плечу. — Он из Бессарабии.

— Земляк… — обрадовался Чебан.

— И ты бессарабский?

— Хотинского уезда…

— Троян, знайте, хлопцы, классный пулеметчик. Он мой друг — этим все сказано. Последние пять лет мы с ним в Меце на одном заводе ишачили. Нашу дружбу топором не разрубишь, оба ею дорожим, оба знаем, что старый друг лучше новых двух.

— Вылитый конферансье! Неужели самому не надоело? — брезгливо пробурчал Дмитриев.

— Кто весел, а кто нос повесил, — отпарировал Иванов. — В заключение разрешите самому представиться. Я из терских казаков. Родился во Владикавказе, учился во Владикавказском кадетском корпусе. Вышел в военное училище, да не успел окончить, как и революция вышла. Выпустили меня с грехом пополам прапорщиком и направили к Деникину, помогать ему спасать Россию. Жил я тогда легко, повоевал слегка и был ранен легонько. После лазарета откомандировали меня в пулеметную школу. Очутился я в ней и получил приказ о производстве через чин. Сразу, выходит, догнал Остапченко.

— Ничего, я не в обиде, — вставил тот.

— Ну-с, пририсовал я чернильным карандашом на своих защитных погонах две звездочки к прежней одной и опять — Мальбрук в поход собрался — отправился воевать и воевал до ручки, до точки, до самого Черного моря и, в конце концов, очутился на мели в Галлиполи. Долго сидел я там на бережку, ждал у моря погоды, когда поплывем обратно отвоевывать у большевиков единую-неделимую. Ждал я год, ждал другой, а на третий — тик-в-тик мне двадцать три стукнуло — завербовался на работы во Францию. Занесла меня нечистая сила в Эльзас, с тех пор там и живу, ем, пью, сплю и работаю как каторжный. Но что смешно: рабочим человеком стал, а все думал, что временно это, все надеялся, что в один прекрасный день сойдут с рук мозоли и снова буду я не я, а бравый офицер. Да укатали Сивку крутые горки. Постепенно привык я к мысли, что не побежит вспять Волга-матушка, уразумел азбучную истину: что было, то прошло и быльем поросло. Было детство, было кадетство, а потом я вырос большой и заделался пролетарием-металлистом. Дальше, понятно, начал пролетарий понемногу умнеть; профсоюзы, то да се. Так, день за днем, пятнадцать лет незаметно и пролетело. Пятнадцать лет прожил я на чужбине, пятнадцать лет протосковал по родному краю. До смерти хочу домой. Домой, понимаете? К себе на родину, во Владикавказ. Это ж не город, а поэма! Терек, Военно-Грузинская дорога, Дарьяльское ущелье в тридцати верстах, Казбек рядышком… Одно слово: Кавказ! Об этих местах Лермонтов и Пушкин на пару стихи писали.

— Иванов сам поэт, стихотворения сочиняет, — нарушил обет молчания Троян (он произнес «пайет»).

— Меж горных рек несется Терек, волнами точит дикий брег… — собрав на лбу гармонику морщин, декламировал Иванов. — Город наш когда-то был крепостью, поэтому и назван Владей Кавказом. «И нищий наездник таится в ущелье, где Терек играет в свирепом веселье…» Недавно Владикавказ переименован в Орджоникидзе. Завод в нем отгрохали, обрабатывают цветные металлы. Работа для меня найдется не хуже, чем в Эльзасе… Как начались испанские события, я, понятное дело, сочувствовал, но едва узнал, что, если поехать добровольцем, потом можно будет вернуться в Эсэсэсэр, сразу решил: еду. Троян, он к тому же по другой, по партийной логике пошел, Вот оба и катим. Будь что будет. Как говорится, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Крестов мне не надо, мне паспорт давайте, «мою краснокожую паспортину»…

— Вот и я о-ох как до дому хочу, — вдруг почти простонал Юнин.

Слушая Иванова, я внутренне возмущался. Я считал, что ехать в Испанию надо иначе, с другими настроениями и без всяких личных соображений, как бы благонадежно они ни выглядели и какими бы стихами ни сопровождались (со стихами у меня имелись особые счеты, я тоже писал их и даже печатался, но три года назад навсегда бросил это занятие, как бросают курить или пить). Однако, сколько бы я ни возмущался, возражать Иванову не приходилось. Такая тема официально существовала, нравилась она мне или нет. И Вася Ковалев, и другие руководители «Союза возвращения на родину» прямо обещали, что политически проверенные товарищи, которых организация допустит к участию в боях против фашизма в Испании, получат советский паспорт и визу в СССР.

— За твоим языком не поспеешь босиком, — заговорил Ганев. — Я, как бывший учитель, тоже, видишь, поговорки знаю и среди них еще такую: языком капусту не шинкуют.

Он расставил ноги, согнулся между ними и выволок из-под лавки допотопный кожаный баульчик, ни дать ни взять похищенный из театрального реквизита к сцене встречи Счастливцева и Несчастливцева. Оттянув запор, Ганев раздвинул баул и вынул толстобокую бутылку божоле[6].

— Из лука — не мы, из пищали — не мы, а попить, погулять против нас не сыскать, — нашелся Иванов. — Троян, доставай-ка, что у нас есть.

Ганев, поставив брюхастую бутылку на скамейку, выгрузил объемистый бумажный пакет, через его прорванный угол выпала коробка сардин. Тем временем Иванов перевалил из-за своей спины на колени Трояну цилиндрический брезентовый мешок. Троян распустил шнур, стягивающий медные дырочки покрышки, и выставил бутылочку кирша и четыре бутылки эльзасского пива, а возле них складывал крутые яйца, варенные в мундире картофелины, помидоры величиной чуть не с тыкву, длинный, кривой, как ятаган, анемичный французский огурец — конкомбр, несколько кистей винограда и сломанный пополам батон. Юнин вытащил из холщовой торбы «шопин»[7] красного и подсохший бутерброд с ветчиной. Остапченко протянул еще пару пива, несколько круассанов и лотарингскую колбасу. С плохо скрываемой гордостью Дмитриев высвободил из битком набитого портфеля литровую бутылку итальянского вермута «Чинзано», который французы, произносящие все на свой лад, называют «сензано». Я полез за коньяком: упомянутый «всякий случай» подвернулся скоро.