Изменить стиль страницы

В конторе Грюна после обеда

Комната, в которой работали помощники, была продолговатая и довольно тесная. Ее единственное окно выходило на узкую, короткую улочку, сплошь застроенную четырех- и пятиэтажными домами. Поэтому в конторе на первом этаже всегда было темно. Только в самые погожие дни, да и то утром и чуть за полдень, там трудились при дневном свете. Обычно же горел газ, наполнявший комнату желтоватым тусклым светом, а воздух конторы, всегда плохо проветренной, был пропитан устойчивым запахом бумаги, чернил и пыли.

Было три часа пятнадцать минут пополудни. Четверо сослуживцев сидели уже за столами и, разложив документы, мирно беседовали. Так они поступали всегда, когда патрона в конторе не было. Разложив документы и держа в руках перья, беседовали. Эту привычку, сделавшуюся в конторе Грюна как бы традицией, чаще всего нарушал помощник адвоката доктор Керекеш. Из сослуживцев он был самый тихий и самый старательный, а следовательно, по их мнению, «выскочка».

То, что в три часа пятнадцать минут патрона на месте не оказалось, было случаем редким, особенным. Грюн не только никогда не опаздывал, но уже в половине третьего возвращался из кафе, где пил свой послеобеденный кофе, и принимался за дела. Когда помощники являлись что-то около трех, они заставали его в разгаре работы. Стол патрона стоял против дверей, и он, дымя трубкой, наблюдал за помощниками, гуськом проходившими через его комнату. Если кто-либо из них минут на десять — пятнадцать опаздывал, он подчеркнуто театрально возводил глаза к стенным часам, дабы опоздавший видел и прочувствовал свой грех хорошенько. Лицо его при этом выражало укор, даже некую своеобразную скорбь, словно небрежность помощника причиняла ему острую душевную боль, была обманом и грабежом.

Поэтому совершенно естественно, что отсутствие его в три пятнадцать поразило помощников и сделалось предметом их разговора. Перед тем они обсуждали какую-то газетную статью. Заговорил о ней Штейнер, спросив, читали ли ее коллеги. Он частенько затевал дискуссии на политические, литературные и социальные темы, и потому сослуживцы считали его в какой-то мере зазнайкой.

Часы пробили четверть четвертого, и тогда подал голос до этого молча куривший Вадас:

— Четверть четвертого, а господина адвоката нет.

— Уже двадцать пять четвертого, эти часы всегда отстают на десять минут, — заметил Штейнер.

— Иногда они отстают на пятнадцать, — уточнил д-р Керекеш.

— Для того, — сказал Штейнер, — чтобы мы уходили позже. Тоже в своем роде эксплуатация.

Д-р Керекеш наморщил лоб, желая, должно быть, что-то сказать и проверяя правильность мысли.

— Совсем не для этого… — возразил он после паузы. — Раз мы на четверть часа позже кончаем, то позднее и начинаем. Господин адвокат ничего не выигрывает.

— Конечно, — отозвался Вадас.

Он и Штейнер уже были готовы согласиться с Керекешем, когда в разговор вмешался Гергей.

— Позвольте, — сказал он, — как вы можете это утверждать! Ведь ясно же, что часы отстают. А почему? Да потому что Грюн (он всегда называл адвоката Грюном) их переводит. Специально. Чтобы выгадать на нас четверть часа. Уличные часы идут более или менее точно — по ним мы приходим в три, а уходим мы по конторским, значит, в четверть седьмого. Когда на этих шесть, на тех уже четверть седьмого.

— Верно! — подтвердили остальные и улыбнулись, довольные столь простым объяснением и столь ясно изобличенным надувательством. Всем сразу стало понятно, что часы передвинуты, а вовсе не отстают. Будь часы неисправны, они то спешили бы, то отставали все больше и больше. А они всегда отстают на десять или пятнадцать минут, секунда в секунду. Впрочем, это в стиле патрона, и было бы странно, если б было иначе.

— Старик, наверно, у сына. Сыну опять стало хуже, — сказал Штейнер.

— Он уже не встает, — добавил Вадас. — Кашляет кровью, да еще в таком возрасте — ему ведь нет и двадцати четырех…

— Жаль беднягу, — заметил Керекеш.

— Третьего дня я навестил его в санатории. Вам я этого не сказал, потому что ходить к нему не стоит, — сообщил Штейнер. — Разговаривать он не в силах… Шесть дней лежит на спине пластом, на груди пузырь со льдом, ни повернуться, ни шевельнуться. Представляете его положение?

— Даже по старику это видно: он стал прямо сам не свой.

— Ничего удивительного! И сын и жена — сразу.

— Туберкулеза у него нет, — продолжал Штейнер, — я видел на столе лабораторный анализ. Знаете, как мы разговаривали? Он написал несколько слов, а я ответил.

— Вы тоже писали? — спросил д-р Керекеш.

— Да что вы! Скажете тоже… вздор какой-то! Я-то ведь в состоянии разговаривать!

Вопрос доктора был так глуп, что все засмеялись.

— Он написал мне, — продолжал Штейнер, — что профессор считает болезнь серьезной, но убежден, что он поправится… В легких от кашля лопнули сосуды, отсюда и кровохарканье… А у жены рак… но об этом лучше помалкивать. Лучше, чтоб адвокат не знал, что нам это известно. Я был у него, когда готовил исполнительные листы. Он рассказывал свояку, а я слышал. Все… Совсем недавно жене стало худо, врачи признали аппендицит и предложили оперировать. По словам профессора операция прошла удачно, но обнаружилась другая беда: «подозрение на рак» кишок. И нужна повторная операция… Теперь они дожидаются, чтоб она немного окрепла. Кишку придется резать… сантиметров примерно на десять…

— Кошмар! — ужаснулся д-р Керекеш.

— Представьте же, — заключил Штейнер, — какая нужна сила духа, чтобы после одной тяжелой операции, едва начав поправляться, решиться на вторую, еще более тяжелую.

— Кошмар, кошмар! — ужаснулись все.

— Я бы не выдержал, — сказал доктор.

— И померли бы, — заявил Гергей.

— В страшных мучениях, — добавил Штейнер.

— А госпожа Грюн об этом знает? — спросил Вадас.

— Нет, нет, что вы! — воскликнул Штейнер. — Смотрите же, ей не проговоритесь… Господин адвокат хочет сохранить все в тайне, чтобы она и после операции не узнала, какая стряслась беда. Так что молчок! Чтоб до нее ничего не дошло…

— Страшно подумать, что ей, бедняжке, приходится переживать, какое у нее душевное состояние. Операция за операцией! — покачал головой д-р Керекеш.

— А каково господину адвокату! — посочувствовал Штейнер. — Ведь жена о болезни сына не знает…

— Да, положеньице, — заметил иронически Гергей. — Так-то наш господь бог играет людьми! Сразу на две ноги подсекает семью… Мать и сын — оба смертельно больны. Эту игру старикашка господь наверняка называет «прискакать скопом».

Терминология, заимствованная из словаря ипподрома, вызвала общий смех. (Как раз в воскресенье вся компания, кроме Вадаса была на бегах.) Помощники весело, от души рассмеялись, хотя минуту назад приходили в ужас. И это было закономерно, потому что речь шла о настоящих страданиях, болезнях и страхе смерти. Они так все детально анализировали, что боль, специфический запах больницы, замутненные, измученные глаза, болезненные, слабые стоны делались почти осязаемы. Но вот от пустячной шутки тягостные ощущения разлетелись и сейчас они весело хохотали… Ведь то были чужие страдания, страдания чужих им людей.

— Да, положение мучительное, очень мучительное, — сказал кто-то.

— Две такие болезни обойдутся ему в немалую сумму, — заметил Вадас. — В несколько тысяч крон.

— Около того, — подтвердили все.

— Профессор сказал, что парню года два нельзя ни учиться, ни работать, — рассказывал Штейнер. — И еще ому нужен хороший климат. Как только он встанет на ноги и сможет отправиться в путешествие, его сразу же повезут в Татры. Там сосновый лес, горный воздух чистый, без пыли. А зимой на юг: в Италию, в Египет. И так года два, пока он совсем не поправится.

— Неплохая программка. Хотел бы я быть на его месте, — усмехнулся Гергей.

— А я бы вот не хотел! По мне, так лучше работать здесь за пятьдесят форинтов в месяц и быть здоровым, чем шататься по Египту с туберкулезом, — объявил доктор.

— А если бы вас подкосила чахотка? И пришлось бы вам с вашей чахоткой сидеть в этой грязной дыре, без воздуха и без солнца? Что тогда? Что б вы запели? — в упор спросил его Гергей. — Жаль мне патрона, — продолжал он, — хотя патрон этого не заслуживает. И от всей души жаль жену и парнишку. Сын в общем-то славный малый, впрочем, к делу это совсем не относится; главное, что он болен, что он страдает, — стало быть, мне его жаль. И все-таки, когда заболевает человек побогаче и я знаю, у него есть все, что придумано для исцеления, я испытываю какую-то необоримую ненависть — сам не знаю к кому, к чему, — возможно, к этому больному. Ведь… вот скажите: что стали бы делать вы, если б вас сразила чахотка? — вновь насел на доктора Гергей.

— Боже избави от нее!

— Речь не о том, избавит вас бог от нее или нет. Я вас спрашиваю, что бы вы стали делать, если б вас сразила чахотка?.. Отвечайте!

— Право, не знаю!

— Не знаете? А я знаю. Делали бы то же, что делаете теперь. Работали бы в этом городе, нищенствовали за пятьдесят форинтов в месяц, пока бы совсем не выдохлись. Самое большее, что вам удалось бы, это уехать в провинцию, тоже в контору. А когда бы вы там занемогли окончательно, вас бы уволили… Вам не по карману поехать в Татры, лежать на солнышке, бродить в сосновом бору, питаться усиленно. Не видать вам зимой Италии… И вот, верьте не верьте, но, когда я об этом думаю, ей-богу же, радуюсь, что есть неизлечимые болезни… Забавно, не правда ли?.. Ну, скажем, этакий деликатный небольшой канцерок!.. Носятся богачи по наилучшим профессорам, мчатся в Египет, в Татры или там на Камчатку, словом, к чертям на кулички, а все попусту, попусту и умирают точно так же, как бедняки… Хоть тут какое-то равенство, какая-то справедливость… Стало быть, да здравствует рак, инфаркт миокарда и множество других не менее тонких штучек!..

Компания приняла эти слова своеобразно. Нельзя было не признать их известной справедливости, но они вызывали очень уж неприятное чувство… И хотя все четверо были бедны, они только смущенно улыбались.