Изменить стиль страницы

Пусть Эржика ходит в школу

Два года уж тетя Стракота не выходит из дома. Одряхлела совсем: не шутка ведь, восемьдесят да еще с лишком лет. А два года назад хватил старуху удар. Несильный, правда, оправилась от него, но правой ногой двигает все же с трудом. «Пригладил маленько удар маманю», — говаривал ее сын, Адам Стракота. Может, и жестокие он слова говорил, но для чего? А для того, чтоб удержать подступавшие к горлу слезы, когда глядел на родную мать. Не пристало лить слезы пожилому крестьянину, за плечами которого все шестьдесят.

Эржике Стракота, внучке старухи, пятнадцать годков. Она младшая из оставшихся жить трех детей Адама — а было их у него и жены десятеро. Двое сыновей давно уж мужчины, оба женаты, у них в деревне свои дома. И сейчас в комнате у Адама собралась семья, живущая вместе: старуха, Адам Стракота, жена его, урожденная Анна Копа, и Эржика. Собрались, чтоб решить Эржикину судьбу. Жена хочет оставить ее в школе, — очень уж уговаривает, убеждает учитель. Эржика первой ученицей все восемь классов прошла, толкует учитель, и грех не дать ей дальше учиться.

— Учитель не в счет: он в сорок втором уже в коммунистах ходил, — возразил Адам Стракота, хозяин пяти хольдов земли.

— А ты в ком ходил? — вскипела жена. — Не то в батраках, не то в хозяевах. Ты ж бедняк, и как только язык у тебя повернулся такое сказать. Радоваться бы должен, что за труды свои не надо больше обивать пороги у кулачья.

— Я пороги не обивал, — покачал головой Адам Стракота. — Меня всюду всегда привечали. За труды мои уважали.

— Уважали, как же… — Жена запнулась, подыскивая слова, какими бы обругать труды мужа.

Старуха Стракота, несмотря на лето, съежилась в уголке за печкой, — все дни она проводит за печкой, кутаясь в гарусный теплый платок. И зябнет. Зимой и летом одинаково зябнет и одинаково ежится. А сейчас и вовсе сжалась в комок, — ссоры боится. Боится острого язычка снохи и сердитой горячности сына. Ох-ох, сейчас сноха уж начнет: «В драных подштанниках в дом пришел, каждый гвоздь в этом доме мой, от родителей мне достался…» Когда разойдется, всегда так бранится. Адам поначалу молчит, а как лопнет терпение, кулак поднимет да пригрозит. И ударит, бывало. Только вот от удара одной лишь старухе больно, потому что сердцем сочувствует она бабьей доле. Анне же кулак мужний — что масло в огонь, еще упорней свое тогда ладит. Мужику-то ругачка приедается раньше; вскочит он на ноги, нахлобучит шляпу и шасть за дверь — проведать деревню… Деревня, где живут Стракоты, виноградная, — вина в каждом доме вдосталь. Стракоту везде потчевали, и потому, уже на ночь глядя, навеселе он возвращался домой. Человек же Адам незлобивый, и браниться ему под хмельком неохота. Какое! Еще упрашивал Анну, чтоб сердиться на него перестала.

Да, бывало и так, хоть не часто, а все ж бывало. Зато нынче все по-иному. Не бранит Анна мужа, ну и он не поднимает руки — не простое ведь решается дело. Опираясь на палку, доковыляла старуха до середины комнаты. Стала перед сыном и, чтобы придать словам вес, стукнула палкой по полу.

— Пусть ходит девочка в школу!

— Уже и мать родная супротив меня поворачивает? — подивился Адам Стракота.

Выпрямилась старуха насколько возможно.

— Никто не супротив, а только пусть едет девочка в город, пусть еще походит в школу, ежели порядок такой заведен: у кого склонность к науке, тот пускай учится!

— А на какого лешего станут ее учить?

Не под силу старухе вопрос.

— На какого? Да на такого. Пускай учится, ежели склонность.

— А в страду вы, маманя, снопы за мной пойдете вязать?

— Жена пойдет.

Встретив неожиданную поддержку, обрадовалась Анна, приободрилась.

— До этих-то пор снопы я одна вязала, — сказала она.

— До этих-то пор, — чуть презрительно бросил Стракота. — Ты, слава богу, уже не дите. Давно-о твои зубки молочные выпали.

Но Анну не прошибить.

— В летошнюю страду я была еще хороша. Что ж вы нынче-то загордились? Да я таких, как вы, двоих уморю.

В сердцах Анна всегда обращалась к мужу на «вы».

— В постели само собой, — с еще большим презрением отрубил Стракота. — А в работе? — И он небрежно махнул рукой.

Эржика вспыхнула и выбежала из комнаты. Тут Стракота спохватился.

— Стесняется барышня, — сказал он вполголоса. — Крестьянская девка отцовских слов испугалась. Теперь она слов моих застеснялась, а поди ее выучи, через год либо два, глядишь, и наших армяков застесняется. Да что в хате пол у нас земляной. А потом и нас с тобой, своих родителей, застесняется. Ты ее только выучи.

Сын и сноха о старухе и позабыли. И она, все еще стоя посреди комнаты, снова стукнула палкой об пол.

— Пусть ходит девочка в школу, — с силой сказала она.

Голос был тихий, почти умирающий, но в словах и глазах ощущалась сила.

Разъяренный на тщедушного, невидного учителя, на жену, на дочь, а теперь и на мать, Адам Стракота совсем перестал стесняться.

— А вас какая муха укусила, маманя? — буркнул он с досадой старухе.

Небывалый случай в семье, что старуха выбралась из-за печки. А раз выбралась, то стояла, не уходила.

— Вот кабы я в школу ходила, — продолжала она, — я бы, сынок… теперь-то уж все одно, можно и рассказать Я ведь три месяца всего и ходила. Старых букв не знала… Имя свое не могла… написать.

Голос ее прервался. Сжалась от волнения грудь.

— Вы и так хорошо состарились, — стал ее успокаивать сын. — Ступайте, маманя, за печку, сядьте на ваше место.

В комнату тихонько вернулась Эржика. Хотела услышать, чем кончится спор, и вошла посмотреть, не случилось ли беды.

— Да, состарилась, — согласилась старуха. — Ох, как состарилась. И потому я вам кое-что расскажу… из жизни. — На минуту она умолкла, трудный был для нее разговор. — Ну, все одно, расскажу. Может, вы не поверите, — глядя на сноху, говорила она, — что в девушках хороша я собой была, первая красавица в деревне…

Замолчала старуха, поглядела куда-то вверх, словно подивилась на потолок, и лицо ее стало особенным, как говорят, одухотворенным. Все притихли и усмехнулись. Да и как тут было не усмехнуться, когда такая, можно сказать, уродина и вдруг — на тебе: «Первая красавица в деревне». Такое и вообразить невозможно, глядя на острый подбородок, длинные тонкие губы, крючковатый нос и огромную бородавку с седыми волосками на самом его конце. Уродина… а первой красавицей в деревне была.

Плохо видят подернутые старческой пленкой глаза, и не видела она, как они усмехнулись, и продолжала смущенно и трудно дыша:

— Кучером служил ваш отец у барина. Парадный был кучер для выездов. И надумала барыня женить его на горничной. А он меня крепко любил. Ему хоть дочь самого графа Мендеи сватай, все одно бы не взял, — никого ему, кроме меня, не надо. Должны были мы с ним повенчаться, когда виноград соберем. А я страсть как боялась венчанья, — одна у меня тайна была.

Эржика снова приготовилась выйти, но потом решила — успеет. Адам уставился в землю, а Анна к свекрови придвинулась ближе.

— Я писать не умела, — призналась старуха. — Имя свое написать не могла.

Сноха в тот же миг заскучала, зато Эржика вся превратилась в слух.

А старуха рассказывала, повернувшись подсознательно к девочке.

— Была я страсть как стыдлива. Может, господин ректор и выучил бы меня хотя бы имя в книгу вписать, — нас в те поры священник венчал, — да посовестилась я про неученость свою сказать…

Адам Стракота прислушивался, но не к словам старухи, а к свисту в ее легких, с трудом втягивающих воздух. И он закашлялся, заглушая готовое вырваться рыдание. Старуха же продолжала, словно бы говорила только для Эржики:

— Венчал нас с дедом твоим молодой красивый батюшка. Потом в ризницу надо было войти и написать свои имена. Сперва деду протянул перо его преподобие. Дед писать-то умел, он в солдатах грамоте научился. Завитушку такую вывел, что…

Снова старуха прервала рассказ.

А Эржике не терпелось знать, чем все кончилось.

— Говорите же, говорите, бабушка. Вы будто сказку рассказываете.

— Будто сказку… А ведь все чистая правда… Стою это я, перо сжимаю в руке и на батюшку молодого с мольбой гляжу, — кажется мне, сотворит он чудо. А батюшка на меня поглядел, засмеялся и говорит: «Крест поставьте, душенька. Вы, что же, и крест поставить не можете?» — спрашивает с издевкою… Поглядела я на деда твоего. Лицо его от стыда красным сделалось. Да не того он стыдился, что я вовсе неграмотна, это он уж после рассказывал, а того, что поп перед всем миром меня осмеял…

Словно бы ощутив прилив свежих сил, старуха больше не задыхалась. Помолчала задумчиво и заговорила быстрее:

— Весь день да всю ночь думала я над тою издевкой. На свадьбе кусок в горло не лез. Будто злой дух какой шептал мне все на ухо: «Поставьте крест, душенька». Всю жизнь мою покалечил тот случай. Нет… не могла я… ни перед кем… защитить свою правду. Какая же правда может быть у того… кто имя… даже имя свое написать не умеет?

Совсем выдохлась, ослабела старуха. За целую жизнь, наверно, не говорила так много сразу. Закружилась у нее голова, и она просительно смотрела на сына. Большой, угловатый человек взял ее на руки и понес в угол за печку. На стул усадил, сам рядом стал и молча бережно обнял.

Так же молча жена его стелила старухе постель. Потом заботливо подвела к постели, раздела и, как дитя, уложила спать. Сухонькая старушка почти потерялась в подушках, а из-под пухового одеяла, когда ее укрыли, торчала седая, на птичью похожая, голова.

Разные смутные мысли теснились в голове у Адама Стракоты. Учить надо девочку… И еще кооператив… Много, ох, много книг у учителя. Надо бы попросить почитать. Что там написано в этих книгах?..

— Отвезу завтра Эржику в город, в школу, — наконец сказал он. Потом низко наклонился к матери и добавил: — А вам, маманя, куплю мягкое кресло. Как у врача в приемной.

Он долго смотрел на мать: слышит ли, что обещает ей сын?

Но старуха не слышала. Не знала она уже и того, что лежит здесь, в доме, в комнате с низким бревенчатым потолком. Она шла по лугу, которому ни конца, ни края, не шла даже, а парила над ним. Воздух был там прозрачен и свеж, и вокруг толпился народ. Все знакомые. Вон ее муж, погибший в четырнадцатом году, а вон девочки, мальчики, с которыми ходила в приходскую школу. Недолго она ходила, а все же их помнит. А вот летит перед ней большое стадо гусей, тех самых, которых она пасла, когда было ей всего-то лет семь. Какие гладкие у них перышки! Она выдергивает одно из хвоста гусака, очиняет и улыбается. И весь луг, облака, все синее небо исписывает своим именем. А молодой священник, который ее венчал, стоит перед ней и ласково, одобрительно улыбается…