Изменить стиль страницы

Мы уже лазили на голубятню, она трехэтажная, электрифицированная, утеплена, с сигнализацией. Осмотр окончен, спустились вниз, но с электрички пришли еще трое молодых людей, и ему снова хочется показать все, и в двенадцатый раз за этот день лезет с ними на голубятню и снова демонстрирует этим малознакомым молодым людям своих турманов, и египетских, и римских, и рассказывает о каждом из них удивительные новеллы и ведет себя с этими тремя гостями так, как будто бы все они импресарио и возьмут после этих новелл его с его голубями в кругосветное путешествие…

Осмотр голубятни закончен.

Ведет очередную партию гостей в дом, наверх, в неустроенный, недоделанный и все переустраивающийся рабочий кабинет, и там пускает в ход маленькую карусель восемнадцатого века, с фигурками, одетыми в пышные костюмы времени, — привез очередной раритет из очередной поездки.

Вертится карусель.

Смотрит на трех молодых людей, и внезапно ему становится ясно, что они никогда не слышали, как он поет, и ему хочется, чтобы они услышали и запомнили, и берет гитару, и перебирает струны и тихо-тихо поет старинный и нежный русский романс…

Я любила его жарче дня и огня,

Как другим не любить никогда, никогда…

Только им лишь одним я на свете жила,

Ему душу мою, ему жизнь отдала.

Я помню этот романс, я слышал его два десятилетия назад. Я был очарован тем, как пел его Образцов, и включил этот романс в пьесу «Персональное дело»…

Вот идет он, поет, где ты, зорька моя,

Вот он руку берет и целует меня…

Прошли годы, а романс жив и неравнодушен, и жив и неравнодушен певец, и молодые не отрывают глаз от певца и запоминают его…

Запомните его, молодые…

Запомните, что может увидеть человеческий глаз, если оглядеться по сторонам, с любопытством и добром, и тогда обыденные вещи, явления, предметы обретут сказочную прелесть…

Оркестр выходной… Они кончили медицинский институт в Москве, оба получили направление в маленькую районную больницу в Казахстане, там полюбили друг друга, расписались, вернулись в Москву. Перебивались с хлеба на воду, жили в Кунцеве, у хозяйки, снимая сначала угол, потом комнату. Он написал несколько статей, замеченных в медицинском мире, был приглашен в аспирантуру, с блеском защитил диссертацию.

Диссертация была переведена на несколько языков. Пришли известность, квартира, широкий круг знакомств. Жена ушла с работы: воспитывала детей, входила во все его дела и заботы; была отличной хозяйкой. Дом их был весел, хлебосолен.

Фамилия его, связанная с новыми открытиями в области медицины, запестрела в газетах, и он, полушутя, объяснял друзьям, что украл славу у собственной жены — ведь многое в том, что он постиг на практике, принадлежало им обоим.

И вдруг случилась беда.

Он встретил женщину, которой увлекался в молодости. Дремавшее чувство внезапно для него самого разгорелось, и с новой, неслыханной силою.

Сопротивлялся чувству как мог, ничего не выходило. Все реже бывал дома, все чаще задерживался на заседаниях, на работе. Когда бывал в доме и собирались друзья, чувствовал себя чужим и им и этому дому.

Умная жена стала помехой. Дочь посматривала на него насмешливо, считая, что пора любви — привилегия ее поколения. Это бесило его бесконечно.

Жена не сумела найти верный тон, какой, быть может, нашла бы жена попроще и похитрей. Она и раньше относилась к нему чуть-чуть иронически, полагая, в глубине души, его успехи делом и своих рук. Теперь неловкое ее напоминание об этом раздражало его и отчуждало.

Та, другая, только что развелась с мужем после постылого, холодного брака и стремилась лишь к одному — покою. Будучи, в общем, существом равнодушным, взглядывала на него прекрасными серыми глазами, полными изумления, ошарашенная страстью, обрушившейся на нее внезапной лавиной. Она ничего, в общем, не хотела, ничего не добивалась и этим еще надежней овладевала им.

Платила ему за страсть ласковой и невинной лестью. Он был не слишком хорош собой, скорее, неказист, но она раза два сказала ему, что он красив. Он понимал, что это не так, но ему хотелось верить в это и, когда она в третий раз польстила ему, поверил. И как-то, придя домой, небрежно будто бы сказал своей насмешливой дочери: «А ну-ка, погляди, у меня действительно красивый затылок?»

Полюбил, что сделаешь.

Вопрос о затылке вызвал у дочери, как и следовало ожидать, улыбку, пожатие плеч, реплику, показавшуюся ему безвкусной и вульгарной, и это окончательно рассорило его с дочерью, да заодно и со всей семьей.

Все ему тут постыло.

Однажды друзья бережно, стараясь не вызвать в нем ни тени раздражения, поговорили с ним откровенно, поставив все точки над «и». О том, что рушится чудесная семья, что дети останутся без отца, что жена любит его, как это теперь определилось особенно отчетливо, преданно и — на всю жизнь.

Он выслушал друзей.

И — дрогнул.

И — согласился.

И — дал клятву, что все кончит.

На следующий день вернулся домой рано, никуда по пути не заезжая, как обычно.

Проговорили с женой до утра. Так и сидели на диване рядышком, не прикасаясь друг к другу. Решено было начать все с чистого листа, заново и наново. Поделился с женой счастливой идеей: пойти вдвоем, только вдвоем, сегодня же вечером в ресторан. В тот самый, в «Гранд-Отель», где они были когда-то молодыми, приехав из Казахстана в Москву. В тот «Гранд-Отель», где истратили последние деньги, так что на следующий день буквально нечего было есть. Тогда, в молодости, они сидели в ресторане до закрытия, танцевали до упаду, не пропуская ни один танец, и были счастливы. И сейчас он грозился приглашать ее на все танцы, не пропуская ни одного, и обещал ей, что они теперь будут счастливы, как никогда.

Уже было время уходить на работу. Умиленный ночным разговором, он поцеловал дочь, простив ей все, даже иронию над его красивым затылком, помог ей собрать книги и успел напоить чаем перед школой, как когда-то, в блаженные времена.

Жена собиралась в «Гранд-Отель» долго, трепетно, счастливо, успела съездить в парикмахерскую, причесаться, выбрала платье, которое освежало и молодило ее, надела «со значением» серьги, подаренные им на первый авторский гонорар от напечатанной диссертации, выбрала туфли, самые нарядные, самые удобные, чтобы легко, как в молодости, танцевать с ним, не пропуская ни одного танца.

В «Гранд-Отеле» их удивил почти пустой зал. Они могли сесть за любой стол и обрадовались, что был свободен тот самый, за которым сидели когда-то…

Их немного смущало, что в ресторане было пусто, и он объяснил ей, что они пришли рано, что сюда приходят к танцам, что они будут сидеть здесь долго-долго и уйдут, лишь когда официанты начнут снимать прямо перед носом скатерти. Это так противно, смеясь, сказал он, что будет не жалко уходить. И обратил ее внимание на чехлы на барабане и на контрабасе, — это значит, что музыканты придут позднее.

Подошел официант, протянул меню, они выбирали долго, неторопливо.

И когда принесли еду, тоже ели ее медленно, не спеша.

Зал был по-прежнему почти пуст. Барабан и контрабас по-прежнему не расчехлены. Они подозвали официанта и спросили, когда начнутся танцы.

Официант ответил, что танцев сегодня нет и не будет.

Почему?

Оказалось, сегодня, как раз сегодня, оркестр выходной.

Оставив нетронутой принесенную горячую еду, они расплатились и, не глядя друг на друга, пошли к выходу.

Через два дня он ушел из дома.

Прожив с другой женщиной несколько лет, он понял, что она не стоила его страсти и всего того, на что он решился ради нее, сложил все ее вещи в бумажные мешки — жили в то время на даче — и отправил мешки на московскую квартиру, чтобы избежать неприятной, тягостной встречи с нею и излишних объяснений.

К одному из бумажных мешков он приколол записку, в которой сообщал, что она выдавила из него любовь, как зубную пасту из тюбика.

В семью он не вернулся.

А я использовал случай с оркестром, который был выходной, в своей пьесе «Аплодисменты».

И сопроводительную записку к бумажным мешкам — в пьесе «Океан»…

Черный день. В Киеве, на Подоле, жила семья. Жила в достатке. Муж, жена, двое детей.

И еще немножко драгоценностей.

В коробочке.

Про коробочку в семье говорили:

— Это — на черный день.

В мартовские дни семнадцатого года коробочку решили спрятать.

Отвинтили люстру, заложили в потолок коробочку, заново заштукатурили потолок и повесили люстру на место.

Десять лет, до двадцать седьмого года включительно, жена, садясь за стол, поднимала глаза к потолку и, вздыхая, говорила:

— На черный день мы обеспечены.

И муж тоже смотрел на потолок и тоже вздыхал.

В двадцать седьмом году брат жены совершил растрату. Грозили суд и тюрьма.

Жена попросила мужа отвинтить люстру и вынуть заветную коробочку. Она очень любила и жалела брата. Тем более что растрата произошла из-за несчастной любви.

Муж, вздохнув, взобрался на лесенку, отвинтил люстру, открыл тайник.

Коробочки не оказалось.

Ничего еще не понимая, глядя на плакавших отца и мать, плакали дети. Узнали соседи. Узнала вся улица. Узнал весь квартал. Узнал весь Подол.

Десять лет подряд, садясь за стол, семья смотрела на потолок и всем приходящим в гости показывали люстру и крюк, над которым был тайник.

Муж умер.

Дядя, выйдя по амнистии из тюрьмы, часто сидел по вечерам у сестры, терпеливо слушая, как его сестра рассказывала гостям про коробочку, и вместе со всеми подымал глаза к потолку.

Он так истомился от этих рассказов, что однажды потерял терпение и, подождав, пока за очередным гостем захлопнется дверь, вынул из бумажника старое, потертое письмо, в котором жена без труда опознала почерк покойного мужа.

Письмо было покаянное.

Покойный муж писал шурину, что, увы, он лишен какой-либо возможности выручить брата, ибо еще летом двадцать третьего года, когда любимая жена, ничего не подозревая, жила в Боярке, дачном месте под Киевом, он отвинтил люстру, вынул из тайника коробочку, заштукатурил потолок, водрузил люстру на место и компенсировал драгоценностями астрономический картежный долг. Он вместе со своей любовницей проигрался в дым метавшему банк в киевском игорном клубе владельцу кинотеатра Шанцеру.