— Это придумано… — закончил Имре, когда Дьюла снял руки с кнопок, — чтобы заглушить оппозицию, любой голос из народа, если он послышится с трибуны парламента.
— Ну и техника! — покачал головой Голев.
— Вот и лицо венгерской демократии в стенах парламента, — сказал Березин.
— А вне стен, — добавил Имре, — тем же занимались суды, полиция, тюрьмы — весь государственный аппарат. Но теперь мы будем строить власть по-вашему — все для народа!
Сквозь широченную нишу окна из кулуаров парламента хорошо видна нагорная Буда. Общий фон ее серый, серо-голубой. Голубизна от Дуная и неба. На крутом берегу хмурый, покалеченный немцами королевский дворец, до которого отсюда едва ли больше километра. Но бинокль сокращает расстояние до ста метров. На бойцов смотрят мертвые глазницы окон. На железных воротах обвисают черные орлы габсбургской династии. Недобрая память австро-венгерской монархии витает над его руинами. А в дворцовых садах беспрестанно вспыхивают белые дымки орудийных выстрелов.
— В королевском дворце, — рассказывал Храбец, — совсем недавно Салаши присягал перед короной святого Стефана. Вся церемония транслировалась по радио. И вдруг, — не сдерживаясь, рассмеялся Имре, — в самый торжественный момент из эфира раздался голос, который разнесся по всей Венгрии: «Мадьяры, вспомните, как Салаши в 1918 году стоял перед судом!»
— Вот здорово! — больше всех обрадовался Зубец.
— Салаши — преступник! — разъясняли коммунисты мадьярам.
«Все они преступники, — подумал про себя Андрей, и Хорти с Салаши, и граф Эстергази, и кардинал Миндсенти, и все-все, кто повинен в трагедии Венгрии. Рано или поздно, всем им отвечать за свои злодеяния».
Весть о падении Пешта в «Орлиное гнездо»[22] пришла очень поздно и не застала Гитлера. Она всю ночь гналась за ним через грохочущую Германию и лишь на рассвете настигла уже в Имперской канцелярии.
Несколькими минутами позже позвонил сам Фризнер, командующий немецкими и венгерскими силами на будапештском направлении. В другое время весть из Венгрии привела бы Гитлера в ярость. Сейчас он воспринял ее стоически, почти равнодушно. Нет, не потому, что он смирился с горечью утрат, следовавших одна за другою, и не потому, что недооценивал случившегося на берегах Дуная, — просто сердце слишком накалено, и ему нечем дышать. Он беспомощно облизал сухие губы, перехватил трубку из одной вялой руки в другую и, даже не повышая голоса, сказал Фризнеру:
— Я дал вам силы, дал время, власть — действуйте же, черт побери! — он так и сказал: «Himmeldonnerwetter!» Оттесните Толбухина. Оградите Буду от всяких катастроф. Остановите наконец Малиновского. Дунай — последняя черта. Вы головой ответите за фронт по Дунаю. Слышите, головой!
— Да, мой фюрер… — еле пролепетал Фризнер и долго еще держал в руках мертвую трубку, не смея опустить ее на место. Наконец, собравшись с духом, он несмело добавил: — Только наличных сил тут не хватит…
Ему никто не ответил.
Оборвав разговор, Гитлер уставился в невидимую точку. Он словно проваливался в транс, безотчетно отдаваясь истерии молча. Его бредовый взгляд был пронзителен и страшен. Будь тут свидетели, кабинет сразу огласился бы исступленными воплями, так характерными для его, если так можно выразиться, пафосной истерии.
К сожалению, в жизни немало мелких и крупных крикунов-истериков, малых и больших фюреров, не способных понять, как пуста и никчемна, даже вредна и опасна такая трата бешеной энергии. Лишенные трезвого расчета и благородного воодушевления, они, как машина на холостом ходу, напрасно убивают силы. Пробуждая в себе неугомонного беса или, как полагал Гитлер, даймона, способного подогреть их слабые силы и вялую волю, они часто и не подозревают, что сами убивают цель, к которой стремятся. Мужественных все это лишь возмущает или озлобляет, слабых деморализует, отвращая от любого дела, а трусливых вовсе обескураживает или убивает, делая их неспособными ни думать, ни действовать.
Гитлер прошел к карте у стены и уставился на нее воспаленными глазами. Карта вопила. Иссеченная красными стрелами, походившими на рубцы свежих кровоточащих ран, она взывала о помощи и спасении. Рассекая границы Пруссии, красные стрелы просто вонзались в ее тело. Из своей «вольфшанце»[23] под Растенбургом он давно уже слышал отдаленный гул русской канонады. Другие стрелы прямо через Варшаву тянулись в Польшу, подступая чуть не к сердцу самого Vaterland’a[24]. Горные хребты Карпат вдоль и поперек иссечены русскими стрелами. Из Югославии они протянулись на север, пересекли рубеж «Маргит», подступали к Вене. А стрелы Малиновского дугой охватили задунайщину, угрожая Чехословакии и тоже нацеливались на Германию с юга. Mein gott![25] Как несправедлива к нему судьба! А ведь было же, слава его гремела по всему миру. Он был властелином пространства и времени. Казалось, еще немного, и осуществились бы все его замыслы, все устремления. Он всюду наводил страх и ужас, и перед ним покорно склонялись страны и народы. Вот слава! А что теперь? Пусть бы она хоть походила на солнце. Тогда с зари до зари она светила бы ему, а скрывшись за горизонтом, наутро снова вставала бы над его измученной головой. Нет же, судьба послала ему год тяжких терзаний. Целый роковой год!
Если б можно было избавиться от неугодного времени, он бы, не колеблясь, вычеркнул из календаря весь сорок четвертый год. Он потерял Прибалтику, Белоруссию, всю Украину. Лишился Румынии и Болгарии. Эвакуировал Грецию и на произвол судьбы бросил гарнизоны на многих ее островах. Его теснят из Югославии и Венгрии. Утрачена вся Франция, и англосаксы уже пробуют на зуб его линию Зигфрида.
Нет, он не сидел сложа руки. Стиснув зубы, он шел на любую борьбу. Он не жалел ни сил, ни крови всей Германии. Венгрия вопит о помощи. Разве он не дал туда лучшие эсэсовские части? Разве не слал туда дивизию за дивизией из Австрии и Италии, разве не снимал их с Западного фронта? Все было, и все потеряно. Все сгорает в чудовищном огне войны.
Нет, он и тогда не опустил рук. Он пошел на большее. Можно сказать, на невозможное. На Арденны! Он рискнул чуть не всем — и вот награда!
Скажут, он пошел на дерзость против природы вещей, посягнул на святое святых. Пусть. Говорил же Клаузевиц, что на войне у смелости особые привилегии. Его замыслы и были рассчитаны на такую смелость. Но судьба, судьба! Разве она ценит подвиг духа!
Нет, что же все-таки случилось?
Малиновский и Толбухин атаковали его в Югославии и Венгрии. Их натиск был неотразим. В центре и на севере еще царило затишье. Но тучи собирались и там. Армии Эйзенхауэра на западе вроде выдохлись. А начнут русские новое наступление, заторопятся и англосаксы. Борьбы на два фронта Германии не выдержать. Значит, что же? Выход один — чтобы выиграть время, надо было разбить их поодиночке. Он и решился на Арденны. Тогда казалось, это последний шанс повернуть ход событий.
Оставив карту, Гитлер прошел к столу. Вяло опустился в мягкое кресло. Сквозь высокие узкие окна с серыми портьерами пробивался тусклый свет январского утра. Месяц назад, здесь, в кабинете, он проводил последнее совещание. Казалось, все было взвешено и рассчитано. Он собрал кулак в тридцать дивизий, выставил три армии, их возглавляли лучшие из генералов, преданные ему душой и телом. Он создал лихой батальон из головорезов, отлично говоривших по-английски, одел их в американскую форму, вооружил американским оружием. Эту тысячу он бросил на тылы англосаксов, на их коммуникации, чтобы посеять панику. Он рассчитал верную цель — выйти на Маас, пробиться на Антверпен. Рассечь армии Эйзенхауэра, разгромить его главные силы, поставить перед катастрофой. Что ж, его расчеты имели свой смысл. Опрокинув англосаксов, он погнал их к морю. Западная печать до сих пор вопит от ужаса. Ей мерещится второй Дюнкерк[26]. Нет, Антверпен был бы похлеще Дюнкерка. Почти месяц трепал он дивизии англичан и американцев. Но ему недостало сил покончить с ними. В начале января американцы контратаковали его целой армией, и безуспешно. Ему требовалось немного времени, чтобы перегруппировать силы, выдвинуть резервы, и он добил бы англосаксов. Видит бог, добил бы! А тогда бы все на восток против русских. Он выиграл бы главное — время. И кто знает, не пересмотрел ли бы Запад свою политику. Но русские, русские! Все разрушив, они помешали ему выравнять чаши весов, чтобы потом пересилить их силу.
Ах, эти Арденны, убитая надежда! Нужно все решать заново.
Малиновский и Толбухин очистили чуть не весь венгерский Дунай, заняли Пешт, штурмуют Буду. Венгры создали новое правительство и из Дебрецена объявили ему войну. Все в самый разгар борьбы в Арденнах. Сколько дивизий поглотила одна Венгрия. Хорошо еще, с ним Салаши. Но что у него за силы! Живой призрак.
А теперь еще хуже. 12 января[27] русские нанесли яростный удар по всему фронту от Балтики до Карпат. Сейчас нет участка, где бы они не наступали. Ясно, рвутся в Берлин. Он невольно поднял глаза на карту. С ее листа вся Германия по-прежнему вопила о спасении и помощи.
Ему пришлось спешно покинуть «Орлиное гнездо» и всю ночь мчаться сюда, в Берлин. Как горный обвал, на него обрушилось время тяжких решений.
Он позвонил и вызвал Гудериана. Что ему сейчас доложит начальник генерального штаба? Не дожидаясь, пока войдет Гудериан, он позвонил снова и приказал вызвать с Рейна Хассо Мантейфеля и Зеппа Дитриха.
Решать, так решать сразу!
В тот же день Мантейфель и Дитрих прибыли в Берлин. Их принял сам Гитлер. Еще не остывший от пережитого, он сдержанно пригласил их к столу и с минуту молчал, не зная, с чего начать.
Вот они его генералы, его любимцы, на которых он полагался всегда и во всем. Вместе с ними и многими другими он начинал эту войну. За ними стояла вся Германия, вся Европа. Где же их победы? Где их слава? Ни у него, ни у них ответа не было.