Глава двадцать первая СВЕТ ВСЕМУ СВЕТУ
Кончились бои, и Никола все дни не отходил от Веры. Но что с нею? Заразительная свежесть пышной весны, пахучие цветы, какие ей по утрам приносили солдаты, ослепительно жаркое солнце, звучные песни близких людей, с кем столько времени делила тяготы боев и походов, — все пробуждало в ней чистые сильные чувства жизни, и она не скрывала их. Но стоило заговорить с ней о будущем, как Вера как-то уходила в себя и отмалчивалась.
Они сидели сейчас в тенистом парке, под густою кроною каштанов. Майское утро насыщено ароматом свежих трав и цветов. Воздух чист и прозрачен, и дышится легко и сладко. Скоро домой, на родину. Без Веры Никола не уедет. А она молчит и молчит. Разве мыслимо мириться с этим?
— Нет, ты скажи, мы будем вместе? — уже в который раз он задавал ей один и тот же вопрос.
Не отвечая, она не сводила с него своих синих глаз.
— Ну, скажи же, скажи? — настаивал он снова. И хотя обещающие глаза ее отвечали яснее ясного, ему так хотелось, чтоб были сказаны эти слова и чтоб они рассеяли все его сомнения.
— Ну, ответь же, ответь! — не переставал Никола.
— Любимый, хороший, — прильнула к нему Вера. — Разве я не хочу того же… — сказала и потупилась.
Никола порывисто обнял ее.
— Только…
— Ну, что только? — забеспокоился он, чуть ослабляя руки. — Что?
— Ты же не знаешь своих чувств. Не из кого выбирать — вот и полюбил меня. А начнешь теперь сравнивать — и разлюбишь.
— Сумасшедшая! — Я боюсь другого — ты разлюбишь…
Возвращаясь к себе, Вера повстречала Якорева, и они пошли вместе. Заговорили о любви, о дружбе, о верности. Искоса поглядывая на собеседницу, Максим вспоминал свою мальчишескую влюбленность в эту женщину. Удивительно хороша! Как и раньше, она напоминала ему молодую елочку, свежую и гибкую, немножко грустную и колкую. Она сказала ему, что очень любит Николу. А как же стена? Да, стена. Ведь сама говорила, за старой любовью, как за каменной стеной. Ее ничто не разрушит.
Стена!.. Вера раскраснелась. Она поверила Николе, стена не нужна: за нею, как в заточении. Это, пожалуй, верно, и Максим не осуждает. Только ему хотелось все же спросить, а как быть, если… Если что? Если он не знает, жива ли его Лариса. Когда-то он любил ее, был верен. А пришло время, и нет любви. Все принадлежит другой.
Еще в горах Максим рассказывал Вере о своей Ларисе. Ведь он тоже очень любил ту девушку, сестру товарища, погибшего в море. Как любил? Как… ожидая ее, подолгу томился под заветным кленом, без конца бродил с ней по одесским паркам, катал по морю в шлюпке, пел ей самые лучшие песни. Он был тогда увальнем, а ей нравились живые стройные мальчишки, и она нередко дразнила Максима своим вниманием к ним, разжигая в его душе чувство озорной мальчишеской ревности. Но все равно им было расчудесно. А пришла война — девушка отчалила куда-то в Сибирь. И как в воду канула. Так вправе ли он забыть ее? Вправе ли любить другую?
Вера рассмеялась. Но смех ее не обижал: за ним чувствовалось теплое дружеское участие. Вправе — не вправе? Само сомнение его исключает любовь. Да, исключает. Вера вспомнила слова Думбадзе, его пылкую убежденность, и ей захотелось повторить их, чтоб мысли и чувства стали б близки и понятны ему, Максиму. Смерть любимого человека не отнимает права на любовь к живым, на чистую, хорошую любовь. Погибла девушка — она не помешает его любви, а жива — значит не любит, иначе не смогла бы столько молчать.
Расставшись, Максим одиноко побрел по аллее вдоль узкого озера. В душе у него многое прояснилось, и он почувствовал, как весь разговор этот еще дальше отодвинул его Ларису куда-то далеко-далеко, так что не различить даже лица. Когда же он пытался приблизиться к нему, перед ним оказывалось совсем другое лицо: не бледное, а обветренное и загорелое; не круглое, а чуть удлиненное и остробородое; не пухлогубое, а с тонкими живыми губами, вся прелесть которых раскрывалась в ласково озорной улыбке; и лицо то не с грустными серыми глазами, всегда устремленными куда-то вдаль, а с веселыми цвета морской воды глазами, в которых поминутно вспыхивают горячие золотинки. Чье лицо это? Ясно, ее, Оли, шалуньи-озорницы, которая давно уже вошла в сердце и без спросу разместилась в нем, вытеснив оттуда его Ларису. Он долго думал, что любит Олю, как сестру. Он дорожил этой любовью, берег ее. А вот пережили Витановку, и в сердце сильнее пробилось новое чувство, и оно всецело принадлежало одной ей, Оле.
У самого берега Максим увидел вдруг одинокую березку и в радостном изумлении остановился перед нею. Как Оля! Белоствольная красавица застенчиво наклонилась над водою и словно загляделась на свое отражение. Пышнокудрая, она всякому, кто приближался к ней, обещала покой и прохладу. Максим обнял ее левой рукой и щекою прижался к молодой шелковистой коре. Как знать, почему в душе проснулась вдруг неизъяснимая грусть и пробудила песню. Слова ее он сочинил сам, когда вспоминал про Олю в госпитале:
Далеко, далеко до любимой,
Может, сотни несчитанных верст…
Оля еще издали услышала голос Максима и почувствовала, как что-то больно кольнуло ее сердце. О ком он? Она подошла совсем близко и несмело тронула его за руку. Он вздрогнул и обернулся.
— Оленька!
— О ком это?
— Как о ком? — ласково усмехнулся Максим. — Шел, заскучал что-то, смотрю, березка, будто с наших мест прибежала. Остановился и запел, — «о тебе» хотел добавить он, но его перебила Оля.
— Все о ней?
— Да что ты! — взял он ее за руку.
Оля заколебалась: отдать письмо или выждать? Его привез сейчас Михась Бровка. Не письмо даже — открытка. Прочитала и изумилась. Надо ж случиться такому. Все это томило и жгло, хотелось слов и объяснений, и она пугалась их. «Может, сотни несчитанных верст», — еще звучали в ушах слова его песни. Конечно, о ней! А тут письмо… Отдать или не надо?
— Михась вернулся и привез вот, — протянула она открытку, — Лариса пишет, — и почувствовала, как его обожгло, словно бросило в жар, и лицо то вспыхивало, то бледнело. «Обрадовался и переживает», — ревниво подумала девушка, не сводя с него пристальных глаз и пытаясь разгадать обуревавшие его чувства.
— Смотри ты, — пожал он плечами, — жива, институт кончает… — растерянно перечислял он, — и всего открытка! — все еще с недоумением вертел он ее в руках и вдруг почувствовал, как по всему телу с ног до головы пошел пощипывающий холодок.
«Сожалеет», — с болью в душе мысленно решила Оля, чувствуя, как и ее бросает то в жар, то в холод.
— А знаешь, — улыбнулся Максим, — я рад за нее, право, рад: жива, здорова и, видно, счастлива. Очень хорошо! И для… — он хотел сказать «для нас хорошо», но, увидев лицо девушки, невольно запнулся, оборвав фразу. — Ты что? Я же… ты знаешь… я… — обнял он ее за плечи. Но девушка выскользнула, глаза ее мигом потемнели, став похожими на море в бурю. Оля порывисто шагнула и молча пошла прочь.
— Оля, Оленька, да остановись ты! — рванулся он за нею, но девушка не обернулась даже и побежала. — Оленька, любимая, ну, погоди же!
— Ты что воюешь? — услышал Максим голос Тараса Голева.
— Да вот… — замялся Якорев, не зная, как объяснить ситуацию. — Лариса жива, письмо пришло.
— Ну, и ну, — подивился Голев и тут же начал выкладывать свои новости: — Людка нашлась. Ранена, больна, да уж отходили. Мать письмо прислала. Я от радости чуть с ума не сошел.
— Ой, как же хорошо! — обрадовался Максим и, обняв Тараса, побежал за Олей. Счастливый отец так и не разобрался в его чувствах.
Примирение с Олей состоялось поздно вечером. Максим увлек ее в парк, и до самого отбоя бойцы у палаток, разбитых неподалеку от парка, слышали его песни, звучавшие особенно сильно и страстно.
— Это морячок наш! — прислушиваясь к песням, говорил Сабиру Тарас Голев.
— Хорошо поет, — радостно откликнулся Азатов.
Сидя на свежей росистой траве, они тихо разговаривали меж собой.
— Легко на сердце — вот и распевает, — отозвался Тарас Григорьевич. — Я вот Людку свою все тут шукал, а она, вишь, на другом фронте объявилась, — не уставал он повторять рассказ о дочери. — Жива! Хожу теперь, ног под собой не чую. Хожу, приглядываюсь, вроде время слушаю. Гудит! Смотрю на чехов, трудно им, а верю, эти горы своротят, а своего добьются. Смотрю на них, и столько хочется им доброго сделать. Тому бы земли прирезал, другому работу облегчил, третьему в учебе помог. Вот от души хочется, чтоб быстрее на ноги стали.
— Эти станут! — безапелляционно подтвердил Азатов.
Неподалеку послышались аплодисменты. Глеб Соколов читал солдатам Маяковского, и они шумно рукоплескали.
— Светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца! — отчетливо доносились к ним слова поэта.
— Слышишь, светить! — подхватил Голев. — Хорошо сказано. Светить всему свету! — вот наше дело.
— То великое дело, — согласился Сабир, — от того и счастлив, и горд ты, что шел вот, воевал, очищал землю от фашистской нечисти и самое главное — нес свет всему свету.
— Да, свет всему свету! Очень хорошо!
В полку сегодня особый день.
С развернутым красным знаменем торжественно шел он через всю Прагу, шел сквозь нестихающее тысячеустое «наздар», шел почтить память великого Ленина.
С этажа на этаж подымались воины-победители в историческую комнату в здании на Гибернской улице, где тридцать три года назад проходила Пражская конференция, и каждому хотелось яснее представить себе всю обстановку тех знаменательных дней.
— Да-да, именно по этим лестницам подымались делегаты-ленинцы, они входили вот в этот скромный небольшой зал, обставленный простой мебелью, в котором за председательским столом сидел сам Ильич. Здесь шла работа конференции, здесь был избран большевистский ЦК, здесь находился тогда боевой штаб гениального стратега революции, отсюда руководил он судьбами человечества, тут собирал он силы большевистской партии, а пять лет спустя она возглавила величайшую из революций.